Я заранее нанял хорошую молодую и очень симпатичную акушерку, которая поселилась у нас за несколько недель до ожидаемых родов.
В конце января, обследуя Толю, к моему большому удивлению и радости, я обнаружил, что положение плода сменилось с поперечного на продольное и что поэтому моей любимой ничто не угрожает. Мне хотелось кричать от счастья. Мою радость искренне разделила славная Наталья Ивановна, которая бросилась мне на шею, когда я принёс ей эту хорошую новость.
3 (16) февраля 1888 г. вечером мы пили в столовой чай. Толя была в хорошем настроении и громко читала мне статью из полученной в тот день петербургской [газеты] «Край».
После чая я ушёл в свой кабинет и стал читать какую-то книгу по медицине. Не прошло и двадцати минут, как вбежала Наталья Ивановна:
– Господин доктор, пожалуйста, скорее идите к Антонине Николаевне. Роды уже начались!
Я наскоро вымыл руки, переоделся в чистый белый халат и поспешил в спальню. Роды были уже в разгаре, и через каких-нибудь полчасаребёнок родился ягодицами, я достал только головку. Толя почти не мучилась. Поскольку она хотела иметь дочь, первым её вопросом было:
– Сын или дочь?
Я, мельком взглянув, ответил:
– Сын.
Я заметил, что Толя погрустнела, но ничего не сказала. Когда вскоре после этого акушерка взяла ребёнка, чтобы искупать его, она закричала:
– Господин доктор, вы ошиблись! Это ведь девочка, а не мальчик!
Когда всё было убрано, ребёнок выкупан и спелёнат, а утомлённая Толя уснула, я уговорил акушерку тоже лечь спать, потом притушил свет в спальне и сел в кресло, но через каждые несколько минут вставал и подходил к жене и новорождённой. Вдруг мне показалось, что малютка плохо дышит, хрипит и как будто задыхается. Я схватил её на руки и как можно тише, чтобы не разбудить Толю, выбежал в столовую. Ребёнок был посиневшим и действительно задыхался. Что-то попало ему в трахею и мешало дышать.
В одно мгновение я вынул ребёнка из одеялка и, взяв за ножки, потряс вниз головой. Из ротика вытекло немного жидкости, и малютка заплакала. Её плач разбудил Толю, которая спросила, зачем я взял ребёнка. Я ответил, стараясь сохранить спокойствие, что нужно было его перепеленать.
Все эти беспокойства и переживания, невольной причиной которых была новорождённая, привели к тому, что в первое время я чувствовал по отношению к ней неприязнь, но вскоре малютка завладела моим сердцем.
Мы договорились с Толей, что нашей дочке дадим имя Галя. Это была необычайно милая и красивая девочка со светло-золотистыми искрящимися волосами. Особенно чудесными были её глаза с серовато-голубыми с тёмной, почти чёрной обводкой радужками.
Знакомые женщины восхищались нашей Галей и говорили, что [никогда] не видели такого чудесного ребёнка. Владзя был поражён, увидев сестрёнку, и спрашивал, откуда мы её взяли, хотел её всё время целовать и пальчиками пытался трогать её щёчки.
Наталья жила у нас ещё месяц. Мы искренне привязались к этой славной и симпатичной девушке. По вечерам я учил её анатомии и физиологии, поскольку в области этих наук её познания были недостаточны.
В это время я заинтересовался гипнотизмом и решил попробовать его при лечении болезней. Я заказал несколько соответствующих работ и остановился на методе Бернгейма из Нанси.
Первые попытки усыпления и внушения я проводил на Наталье с её согласия. Каждый день по вечерам, усадив её в глубоком кресле, а сам сидя напротив, я пытался её усыпить. Однако она была чрезвычайно невосприимчива, и все мои усилия не увенчались успехом. Кончилось всё тем, что на третьем или четвёртом сеансе у Натальи случился истерический припадок, и я тоже сильно разволновался. Тогда я прекратил с ней дальнейшие попытки.
Зато мне неожиданно повезло в больнице. Туда привезли 35-лет него казака, который не владел ни руками, ни ногами. Полное отсутствие аппетита, бессонница, запор и очень затруднённое мочеиспускание доставляли ему мучительные страдания. Все эти симптомы появились внезапно после пережитого больным горя. Поскольку тщательное обследование не показало никаких анатомических изменений, я пришёл к выводу, что передо мной случай мужской истерии, и решил прибегнуть к лечению гипнотизмом.
Больного принесли в кабинет и усадили в кресло. К моему удивлению, уже через несколько минут он погрузился в гипнотический сон, что подтвердила кататония. Поднятая рука уже не опускалась. Однако он слышал мою речь, понимал её и отвечал. Я сказал ему, чтобы он поднял руку, взял стоящий на столе стакан с водой и выпил её. Он стал отказываться, говорил, что мне известно, что он не может этого сделать, поскольку не владеет руками. Решительным тоном я потребовал, чтобы он мне подчинился.
Он, пусть и очень неохотно и неловко, поднял руку, взял стакан и, хоть и разлил половину его содержимого, выпил немного воды. На первый раз я не хотел больше мучить больного, поэтому только приказал ему, чтобы, когда его отнесут на его постель, он потребовал судно и помочился, а потом почувствовал аппетит и попросил поесть, причём не что-то, а именно бифштекс. В девять вечера он должен уснуть и спать до семи утра.
Когда я разбудил больного, он ничего из того, что я ему говорил и что он сам только что делал, не помнил. Зато точь-в-точь выполнил мои распоряжения. Когда он попросил, чтобы ему дали поесть, поскольку он страшно проголодался, фельдшер Файрузовпо моим указаниям предлагал ему различные блюда: молоко, яйца, рыбу, но казак с отвращением отказывался, только после упоминания бифштекса он обрадовался и закричал: «Именно! Бифштекс, пожалуйста!» И съел его с аппетитом. Вечером ровно в девять он уснул и спал до семи утра. С тех пор я ежедневно проводил с ним короткие сеансы гипноза. Вскоре он уже хорошо владел руками, начал понемногу ходить, держась за стены, значительно поправился, прибавил в весе, и я надеялся, что вскоре он выздоровеет. К несчастью, санитар пустил к нему соседа из его станицы, который неосторожно сказал выздоравливающему, что его жена умерла. Его как громом поразило, и от потрясения моментально вернулись все прежние симптомы болезни.
Бедняга со слезами умолял, чтобы я разрешил ему поехать домой улаживать дела, и клялся, что вернётся в больницу. Через неделю его привезли. На этот раз после трёх сеансов гипноза наступило значительное улучшение, а через десять дней он покинул больницу, будучи совершенно здоровым.
Однако мне пришлось прекратить лечение гипнозом, поскольку на меня самого эти сеансы влияли очень негативно. После каждого из них я чувствовал себя измученным, уставшим и страдал бессонницей.
Раз в год из Оренбурга в Челябинск приезжал бригадный генерал Кехли для ревизии войск. Это был типичный российский генерал — сварливый старичок маленького роста с седыми бакенбардами. Поскольку в городской больнице лечили также солдат, Кехли в сопровождении воинского начальника полковника Данилевича посещал больницу. Он лихо входил и, не подавая мне руки, козырял, после чего направлялся в больничные палаты. Как-то раз он подошёл к первому с краю солдату и резким голосом спросил: «Что у тебя болит?» «Голова болит, ваше превосходительство».
Генерал бросил взгляд на висевшую над кроватью больного дощечку с названием болезни «Catarrhus ventriculi» и возмущённым голосом закричал: «Что ты врёшь?! Ведь тут написано, что у тебя живот болит, а не голова!» Солдат остолбенел и молча стоял, вытянувшись по струнке. Тогда отозвался я: «Одним из симптомов катара желудка является головокружение и головная боль». Генерал моментально развернулся на каблуках и пошёл дальше.
В палате, в которой размещались больные триппером и мягким шанкром, Кехли осмотрел халат и рубаху одного больного и, увидев на них чёрную печать, грозно обратился ко мне: «Это непорядок, печать должна быть красная!» «Красными печатями, — ответил я, — отмечается бельё сифилитиков, а в этой палате их нет, здесь только венерические».
— «А как по мне, это одно и то же».
Увидев в истории болезни солдата, в так называемом скорбном листе, что на завтрак он получил, помимо прочего, одно яйцо, он спросил:
– Сколько яиц положено по закону на одного больного?
– Три четверти яйца.
– Почему вы нарушили закон и велели дать целое яйцо, а не три четверти, как следовало?
Мне пришлось ему объяснять, что количество яиц, молока и т. д. рассчитывается на общее количество больных из расчёта по три четверти яйца на [одного] больного, так что на четырёх больных даётся три яйца. Врач не должен превышать этой нормы, но по мере надобности назначает одному больному два яйца, другому одно, зато два других больных яиц вовсе не получают. В конце своего визита Кехли попросил меня и Данилевича, чтобы мы отошли в сторону, после чего, подозвав к себе находящихся в палате больных солдат, спросил их, нет ли у них каких-либо жалоб, на что они отвечали хором:
– Никак нет, ваше превосходительство.
– Хорошо ли вас тут кормят?
– Точно так, ваше превосходительство.
– Врач бывает ежедневно?
– Точно так, ваше превосходительство.
– Правильно ли лечит?
– Точно так, ваше превосходительство.
В тот же день Кехли в сопровождении Данилевича приехал к нам с визитом. Здесь он оказался совершенно другим человеком, по сравнению с тем, каким он был в больнице: учтивым, весёлым, остроумным и довольно приятным. Он привёз нам поклоны от родителей и остался у нас на обед.
– А что, дорогой доктор, натерпелись вы страху в больнице? Но вы же понимаете, там перед солдатами я обязан был играть роль грозного начальника.
Как-то раз меня попросили, чтобы я навестил молодую послушницу в женском монастыре. Я обнаружил у неё запущенный туберкулёз лёгких и узнал, что она живёт в келье, в которой одна из монахинь умерла от чахотки. Я потребовал от настоятельницы, чтобы она после смерти уже безнадёжно больной послушницы не поселяла никого в заражённой комнате, до тех пор пока она не будет очищена и обеззаражена. Игуменья скептически усмехнулась и сказала: «На всё воля Божья», после чего показывала мне церковь и помещения монастыря. В приёмном покое обратил на себя моё внимание портрет маслом царя Александра III, который, как известно, был огромного роста. На портрете в натуральную величину при могучих размерах туловища были непропорционально маленькие ноги, что производило невероятно комическое впечатление. Игуменья объяснила мне, что монахиня, которая писала портрет, не рассчитала размеров полотна, поэтому, когда большую его часть она использовала, чтобы написать голову и туловище, ей не хватило места на соответствующего размера ноги, и пришлось их укоротить.
Больная послушница вскоре умерла, а через месяц меня пригласили к ещё одной больной, которую я обнаружил в той же самой, никак не изменившейся комнате. Даже ковёр над кроватью и коврик на полубыли те же. Монахиня, прежде совершенно здоровая, вскоре после заселения в заражённую келью заболела, у неё развилась галопирующая чахотка.
Я устроил настоятельнице скандал, на что она смиренно отвечала: «Если Бог захочет, то и в заражённом месте человек не заболеет».
Я вынужден был поставить вопрос ребром и заявил, что если она ещё кого-нибудь поселит в эту келью, то я уведомлю об этом архиерея. Это подействовало. Многих трудов мне стоило убедить игуменью, чтобы она позволила больной употреблять молоко, яйца, мясо и жиры.
В том же году Уральское медицинское общество обратилось ко мне с просьбой о сотрудничестве в издаваемых этим обществом «Записках». Я послал [им] статью под названием «[Несколько слов] об уходе за детьми в Челябинском уезде». Статью напечатали, а меня выбрали членом этого общества. Поскольку я выписывал для больницы еженедельный [журнал] «Русская медицина», то начал посылать туда статьи, посвящённые в основном казуистике, которые редакция охотно печатала и присылала мне оттиски. Эти первые печатные работы доставляли мне немало радости.
Также мне прислали номер «Медицинской газеты», но, привыкнув к российской медицинской литературе, я с большим трудом понимал польскую врачебную терминологию. Я не подписался на этот еженедельник, в чём со стыдом признаюсь.
Выше я упоминал, что в Челябинске был еврейский казённый раввин Брен. Это был человек солидный и интеллигентный. Будучи уже немолодым и имея двух дочерей-подростков, Брен овдовел и женился во второй раз на молодой красивой девушке, [которая была] немногим старше его дочерей. Через несколько лет после этого Брен умер от рака желудка. Госпожа Брен, 28-летняя женщина, выходила в свет с падчерицами. Старшая из них, 19-летняя Лёля, была обручена с русским инженером, и свадьба должна была состояться через несколько месяцев, когда Лёля подготовится к переходу в православие.
Однажды в июне после обеда перед воротами нашей летней квартиры в доме аптекаря Штопфа на окраине города остановился экипаж, из которого вышла госпожа Брен. Войдя в комнату, она сказала, что у неё ко мне конфиденциальное дело, и спросила, может ли нас кто-нибудь услышать. Несмотря на мои заверения, она заглянула за одни и за другие двери, закрыла их, после чего подошла ко мне и, схватив меня за руку, упала на колени, воскликнув с плачем: «Спасите меня! [Только] на вас вся моя надежда!»
Я поднял плачущую с колен, усадил в кресло, старался её успокоить и просил, чтобы она мне объяснила, в чём дело. С трудом сдерживая рыдания, госпожа Брен рассказала, что пять недель назад она была с падчерицами на очень большой свадьбе. Её заставили пить до помутнения в голове. В сопровождении знакомого молодого человека она вышла пройтись по тёмному саду. Там юноша схватил её, стал обнимать и целовать. «Поскольку и во мне течёт не вода, а горячая кровь, к тому же я была возбуждена выпитым вином и мужскими объятиями, я потеряла голову и поддалась. Последствия не заставили себя долго ждать. Господин доктор, я забеременела! Поймите, что для меня это равносильно смертному приговору. Я вдова, у меня дома под моей опекой взрослые девушки, одна из которых помолвлена. Какой будет скандал, какой позор, когда моя ошибка вскроется! Я потеряю уважение дочерей, и, возможно, расстроится замужество Лёли. Если Вы меня не спасёте, я лишу себя жизни».
Я как мог утешал убитую горем [женщину], объясняя ей, что, может быть, она ошибается в отношении своего положения, что часто случается, что в таких условиях, при нервном возбуждении и тревоге, цикл задерживается на несколько дней. Я пообещал свою помощь и посоветовал прийти ко мне через неделю. Прошло, однако, несколько недель, а госпожа Брен не появлялась. Наконец однажды на улице я заметил её, идущую мне навстречу. Увидев меня, она поспешно перешла на другую сторону улицы, очевидно, желая избежать встречи со мной. Удивившись таким её поведением, я подошёл к ней и спросил, почему она меня избегает. Она залилась горячим румянцем и сказала:
– Господин доктор, когда я вернулась от вас домой, в тот же вечер начался цикл! Если бы я подождала несколько часов, я бы избежала позора. Зачем я вам всё рассказала? Что вы теперь обо мне думаете?! Как вы должны меня презирать!
– Успокойтесь, не думайте, что я могу вас обвинять! Поверьте мне, что от меня никто вашей тайны не узнает.
В том [же] году я получилорден Святого Станислава третьей степени, но я его никогда не носил и даже не приколол его, когда вместе с другими чиновниками представлялся губернатору Маслаковцу, который приехал летом из Оренбурга в Челябинск. Он обратил на это внимание и спросил, почему я без ордена, к которому он сам меня представил. Я [его] поблагодарил и придумал какую-то отговорку.
Поскольку наши дети до сих пор не были крещены, так как в Челябинске не было ксёндза, мы решили поехать на родину, чтобы их окрестить. Я получил двухмесячный отпуск, и в июне мы выехали на лошадях в Екатеринбург, откуда дальнейший путь должны были совершить по железной дороге. Четырёхмесячная Галя не доставляла нам никаких хлопот: спала себе в одеяльце на коленях матери и только на станциях просыпалась и требовала еды. Зато Владзя, чрезвычайно подвижный, требовал постоянного присмотра. Но мы взяли с собой его няню Марту, некрасивую, но хорошую девушку.
В Екатеринбурге мы заехали в американскую гостиницу, [весьма] комфортабельную. Там Толя велела подать завтрак для Владзи, а я вышел, чтобы проследить за разгрузкой наших вещей из экипажа. Меня удивило, что в первоклассной гостинице, какой была американская, было тихо, а список постояльцев был пуст. В нём не было ни одной фамилии. Я поделился своим наблюдением с Толей, а она спросила об этом лакея, который принёс для Владзи бульон. Тот ответил, что несколько дней назад в соседнем от нас номере умер от дифтерита приехавший из Петербурга молодой Котелянский, и это так испугало постояльцев, что все разбежались.
Услышав это, Толя вырвала из рук Владзи сухарик, на что тот отреагировал громким плачем, и как очумелая выбежала с детьми из гостиницы. К счастью, извозчик, который нас привёз, ещё не уехал. Мы как попало побросали вещи в экипаж, в который сели Толя с Мартой и детьми, а я пошёл пешком, велев кучеру ехать в другую гостиницу. Толя была так напугана и возбуждена, что не обращала внимания на ямщика, который преспокойно запускал руку в узел, лежавший подле него на козлах, доставал из него различные мелочи и прятал их себе за пазуху и в карманы. На следующий день мы двинулись в дальнейший путь. Мы намучились с Владзей, который, увидев поезд и услышав свист паровоза, испугался и ни за что не хотел заходить в вагон. С его кормлением тоже были некоторые трудности. Мы не могли давать ему еду из железнодорожных буфетов. Но Толя взяла с собой спиртовую кухню, а я купил в Екатеринбурге сгущённое молоко, сублимированный мясной бульон, булки и яйца. Из этих продуктов Марта готовила Владзе еду. Мы благополучно доехали и довезли детей здоровыми. Несколько дней мы провели в Москве. Марта просила меня, чтобы я отвёл её в главные церкви, потому что хотела поклониться мощам угодников(поцеловать мощи святых).
Я пошёл с ней в Успенский собор Кремля, в котором проходят коронации царей. Церковный служка водил нас от одной раки (саркофаг с мощами) до другой, рассказывая об угодниках, в них покоящихся, причём после каждого рассказа подставлял поднос, требуя пожертвования. Марта была взволнована видом сразу стольких святынь, поминутно крестилась, била поклоны и при- кладывалась, т. е. целовала саркофаги. Конечно же, она отдала все, какие у неё были с собой, деньги. Я обратил внимание на саркофаг, у которого вверху было маленькое отверстие, откуда выступал почерневший скрюченный палец. На мой вопрос наш гид нравоучительно ответил, что в саркофаге покоится митрополит Иона. В 1812 г. французы заняли собор, устроили тут конюшню и занимались бесчинствами и грабежами. Помимо прочего пытались ограбить и эту раку. Тогда святой угодник Иона пробил пальцем её верх и погрозил французам, «но обратно уже не смог убрать палец, и так он на вечные времена и остался».
Наш экскурсовод, вдохновлённый пожертвованиями, показал нам более десятка самых аутентичных святынь, как то: капли крови Христа, а также обезглавленного Святого Иоанна. Эта кровь под стеклом, обрамлённым звездой с бриллиантами, была свежей и не сворачивалась. Нам показывали приличный кусок дерева [от] святого креста, колючку из венца Спасителя, гвоздь, которым была прибита к кресту его ладонь и т. д. Не подлежит никакому сомнению, что всё это были подделки, с помощью которых выманивали деньги у верующих наивных про- стачков, но Марта была сильно тронута увиденным и горячо меня благодарила.
В Вильне мы прожили один день и поспешили в Леонполь под Вилкомиром, где родители Толи проводили лето. Хорошо и приятно мы провели пару месяцев среди близких и дорогих людей, которые окружали нас заботой. В середине июня состоялось крещение Владзи и Гали. Я поехал с Фелькой в расположенное в двух верстах Дзевалтово, чтобы договориться с местным настоятелем. В его доме нас встретила растрёпанная, неумытая и босая девушка. На мой вопрос о ксёндзе она ответила, что ксёндз спит.
– Так разбуди его и скажи, что я хочу с ним поговорить.
– Але ня можна ж будзиць!
– Дура! Делай, что тебе говорят, без разговоров.
Девушка сделала круглые глаза, но ничего не сказала и пошла будить ксёндза. Уже после я узнал, что это была сестра настоятеля, который вышел заспанный, позёвывая. Выслушав меня, он согласился окрестить моих детей, но потребовал, чтобы я привёз их в костёл, на что уже я не согласился и попросил, чтобы он соблаговолил потрудиться приехать в Леонполь, а когда ксёндз упорно стал настаивать на своём, я в сердцах сказал ему:
– Тогда не о чем говорить. Мы везли детей 3000 вёрст с Урала, чтобы окрестить их на родине, но, раз вы возражаете и упрямитесь, увезём их некрещёными. Я оставлю это на вашей совести.
Это подействовало, и крещение состоялось в Леонполе. Крёстными родителями были родители Толи, Стася и Алоизий Бжозовский.нос распух
Лето пролетело быстро, и не успели мы оглянуться, как нужно было возвращаться в Челябинск.
Как я уже упоминал выше, в городской больнице у меня было постоянно до двух десятков больных солдат, присланных из команды с книгой, в которую были вписаны имя и фамилия солдата, возраст, место рождения и т. д. В случае оставления солдата в больнице книгу с соответствующей записью отсылали в войсковую канцелярию. Тяжела была судьба солдат в Челябинске. С ними жестоко обходились,плохо кормили, мучили караулами, упражнениями и конвоированием заключённых. Били по любому поводу.
Один раз фельдфебель так избил молодого новобранца-башкира, что тот потерял сознание и упал за сложенными на дворе дровами. Там его нашли и отвезли в больницу. На беднягу было жалко смотреть: нос распух, глаз залит кровью, лицо и тело было усеяно множеством болезненных синяков; каждое движение причиняло ему боль. По закону, больных солдат следовало доставлять в больницу на подводах, и для этого при казармах была лошадь, но ею пользовался воинский начальник и его жена, а больных солдат посылали пешком в больницу, которая находилась на расстоянии полутора вёрст от казарм, причём не только легкобольных, но также лихорадящих, с воспалением лёгких, с ревматизмом и т. п. Я несколько раз обращал на всё это внимание воинского начальникаДанилевича и просил его, чтобы он пресёк имеющиеся в казармах злоупотребления и непорядки, чтобы он присмотрелся к питанию солдат, не позволял их бить и приказал, чтобы больных привозили в больницу на подводах. Однако все мои протесты были гласом вопиющего в пустыне, и господин начальник не обращал на них никакого внимания. Я пробовал писать ему официальные бумаги, но и это не действовало. Тогда я заявил ему, что буду вынужден обратиться к его начальству в Оренбурге.
Однажды изказарм в больницу послали пешком солдата, уже несколько дней страдающего сыпным тифом. Бедняга в полубессознательном состоянии брёл, отдыхал и снова шёл, пока его не покинули силы и он не упал на дороге. Тут его нашли проезжавшие крестьяне и привезли в больницу. Это стало последней каплей. Я отправил рапорт бригадному генералу в Оренбург с описанием того, что творится в челябинских казармах, и просьбой вмешаться. Не желая, чтобы моё письмо имело вид доноса, копию его я послал Данилевичу. Он был в бешенстве и сильно меня упрекал. В ответ на это я сказал ему, что он сам меня к этому вынудил, потому что я неоднократно его просил пресечь ужасные непорядки, а поскольку мои просьбы не возымели никакого результата, совесть, долг и чувство жалости заставили меня искать других путей. Если бы я промолчал, то стал бы соучастником.
Не знаю, получил ли Данилевич нагоняй из Оренбурга, но с тех пор перестали истязать солдат, а больные уже не приходили в больницу пешком, а их привозили. Частная практика у меня была обширная, и я пользовался доверием своих пациентов. Я получал от них, особенно от пациенток, многочисленные подарки.
[Как-то раз] я лечил тяжело и смертельно больного частного поверенного — приятного сорокалетнего мужчину, у которого во время тифа развилось гнойное воспаление мозговых оболочек. Придя однажды к больному, я застал его уже в агонии. Я вышел в кабинет и там разговаривал с хозяйкой умирающего, стоя рядом с большим дубовым письменным столом, который служил ему почти 20 лет, и слегка опершись на него рукой. Внезапно столешница треснула по всей длине со звуком, похожим на громкий выстрел, так что я испуганно отскочил. Сразу после этого из спальни вышла медсестра и сказала, что больной только что умер. Поистине удивительное совпадение!
Выше я вспоминал, что получал от пациенток многочисленные подарки, преимущественно их собственной работы: собственноручно вышитые салфетки, полотенца и т. п. Молодая вдоваМотовилова прислала мне дюжину прекрасных златоустовских ножей и вилок, украшенных золочёным узором с моей фамилией. Это была очень романтичная и кокетливая женщина, но иногда желание понравиться делало её смешной. Так, однажды на концерте я заметил, что лицо Мотовиловой было усеяно множеством мелких блёсток. Как я понял, госпожа Мотовилова использовала бриллиантовую пудру вместо волос — для лица. В другой раз вместо браслета надела на руку [немного] разогнутое серебряное кольцо для салфеток. Несмотря на эти забавные черты, это была порядочная и милая женщина.
Другая пациентка, девицаСлотина, пошла дальше. Однажды при прощании она сунула мне в руку сложенный в несколько раз листок, в котором признавалась мне в любви. Я продолжил вести себя так, как будто этого листка не получал. Она поняла, что ничего не добьётся, и оставила меня в покое.
В Челябинске одним из мировых судей был Фирсов, у которого была молодая и очень кокетливая жена. Как-то Фирсову пришлось на долгий срок поехать в деревню, чтобы заместить там другого судью, который заболел, и вернулся он только через два месяца отсутствия.
Однажды зимним утром 1889 г. служанка разбудила меня, сообщив, что какой-то господин хочет меня видеть, ожидает в гостиной весь в нетерпении. Накинув халат, я вышел в гостиную, где увидел Фирсова, который в возбуждении быстрыми шагами ходил из конца в конец комнаты. Это был красивый мужчина, хоть уже не первой молодости: и на висках, и в старательно ухоженной бороде светились многочисленные серебряные нити. Фирсова уважали как хорошего и порядочного человека, но и жалели за глаза из-за его жены, которая, будучи лет на 15 моложе мужа, была ветрена, отчаянно флиртовала и даже, как утверждали злые языки, изменяла мужу. Увидев меня, Фирсов подбежал ко мне и стал просить, чтобы я незамедлительно поехал с ним. На вопрос, что случилось, он не ответил, только настаивал, чтобы я поспешил. Я оделся, и вскоре мы сидели в санках, а великолепный рысак мчался, как вихрь, по занесённым снегом улицам. Я не пытался задавать вопросы, потому что сумасшедшая езда и лютый мороз затрудняли разговор. Рассветало, когда мы остановились перед крыльцом квартиры Фирсова, который нетерпеливо стал дёргать звонок.
На мой вопрос, кто заболел, судья коротко ответил: «Прошу за мной» — и через несколько комнат провёл меня в спальню. Меня поразил царящий тут беспорядок: на диване и нескольких креслах лежали предметы женской одежды, а на двух составленныхстульяхстояло корыто с водой, в котором находились мокрые пелёнки. Окна были закрыты ставнями, и комната освещалась лампой под абажуром. Я догадался, что здесь проходили роды. Рядом с туалетным столиком стояла в белом халате знакомая мне акушерка Дранговская, которая глазами показывала мне какие-то знаки и приложила палец к губам. На одной кровати лежал уже спелёнатый и прикрытый платком новорождённый младенец, а на другой — госпожа Фирсова, ослабевшая и изнурённая только что перенесёнными родовыми муками. Фирсов, не обращая внимания на жену, обратился ко мне и сказал возбуждённым голосом: «Доктор, осмотрите, пожалуйста, ребёнка и определите, мой он или нет, потому что если он родился в положенный срок, то в таком случае не я его отец».
Я посмотрел на роженицу, которая не сказала ни слова, а только упорно смотрела на меня. Вынужден признать, что она выглядела прелестно со смертельно бледным и как бы облагороженным страданием лицом, обрамлённым пышными чёрными волосами, а на этом лице лихорадочно горели чёрные, широко раскрытые глаза. Только тогда я понял, как много человек может выразить взглядом. В этих глазах был виден безграничный страх, отчаяние и мольба о спасении. Всё стало для меня понятно, когда я вспомнил слухи о романе госпожи Фирсовой во время отсутствия её мужа, который теперь, по всей видимости, подозревал жену в измене. Положение моё было весьма щекотливым, и я ещё не знал, как мне поступить, но моя нерешительность длилась недолго. Я подошёл к ребёнку, которого акушерка развернула из пелёнок, и увидел крепкого, хорошо развитого и в срок рождённого мальчика.
Чтобы выиграть время и обдумать ответ, я начал тщательно и не спеша обследовать младенца: измерял его длину, обхват головки и грудной клетки, осматривал ногти, взвешивал (весил он 9 фунтов120), обследовал по очереди все части тельца, и в это же самое время размышлял. Если я скажу правду, я сделаю несчастными трёх человек: мужа, жену и невинное дитя, а сокрытие правды принесёт им всем спокойствие и счастье. Тогда я вспомнил и мысленно сопоставил даты отъезда и возвращения Фирсова, после чего уверенным, не допускающим сомнений голосом сказал:
– Тщательный осмотр новорождённого показал, что он появился на свет раньше положенного срока на полтора-два месяца.
Не успел я договорить, как Фирсов с громким плачем, почти рёвом, метнулся и, упав на колени к кровати жены, обнял руками её ноги и, целуя их, закричал:
– Прости меня, Надя, прости, если можешь, меня, негодяя, что я посмел хоть на минуту подозревать тебя, невинного и чистого ангела!..
И долго ещё плакал бедный наивный супруг и обнимал ноги своего невинного ангела; а я, обменявшись улыбками с акушеркой, довольный в душе своим поступком, покинул спальню и квартиру счастливых супругов. Через несколько месяцев после этого я встретил госпожу Фирсову в свете. Она была оживлённа и весела, а со мной настолько непринуждённа, что я понял: она убеждена, что я тогда сам ошибся и сказал её мужу то, что на самом деле думал о её ребёнке.
Это меня разозлило, и я позволил себе маленькую месть. Когда на нас никто не смотрел, я осторожно погрозил ей пальцем. Эффект был поразительный.Госпожа Фирсова залилась румянцем и на остаток вечера потеряла настроение, была задумчива и старалась не смотреть на меня.
Обширная практика и общение с больными и их окружением давали мне возможность узнавать людей такими, какими они были на самом деле, а не какими старались казаться. Но я был неисправимым оптимистом, несмотря на частые разочарования. [Как-то] я лечил безнадёжно больного чиновника с декомпенсированным пороком сердца. Его жена, которую я ничем не обнадёживал, громко выражала своё отчаяние и твердила, что не переживёт этой утраты и лишит себя жизни. Когда бедняга скончался, отчаянию вдовы не было предела: она рыдала и теряла сознание, и с трудом её можно было оторвать от тела мужа. Я утешал её как мог. Вечером того же дня я навестил вдову, беспокоясь о её здоровье. Двери были не заперты. Войдя в прихожую, я услышал из соседней комнаты громкий, заливистый смех. Решив, что у несчастной женщины истерический припадок, я вбежал в комнату, из которой раздавался смех, и… застыл в изумлении. На столе среди цветов и горящих свечей лежал покойник, а на диване за столиком, заставленным приборами для кофе, закусками и бутылками, сидела безутешная вдова и покатывалась от смеха, слушая какой-то рассказ подруги.
Увидев меня, она ужасно смутилась и поспешила придать своему лицу выражение скорби и горя, но я уже на это не купился. Не сказав ни слова, я повернулся на месте и вышел, не попрощавшись.
Сколько раз впоследствии люди, которых я считал кристально честными и порядочными, проявляли в болезни [самые] отвратительные черты характера — подлость и лицемерие. У низших слоёв населения, среди мещан и крестьян я неоднократно наблюдал смирение и даже равнодушие по отношению к смерти. Как-то меня вызвали к одному мещанину, который внезапно заболел. В просторной комнате на столе лежал навзничь средних лет мужчина. За его головой стояла икона, а в ногах тарелка, на которую многочисленные собравшиеся в комнате соседи и знакомые жертвовали медяки на похороны. Больной тяжело дышал, губы [его] посинели, [а] рот был открыт. Когда я попросил всех выйти и осмотрел «умирающего», я обнаружил сильное раздутие кишечника газами. Вызванный фельдшер сделал по моему указанию обильную клизму, после чего отошло много газов, живот опал, одышка прекратилась и «умирающий» встал. Он поблагодарил меня за спасение его от смерти, сгрёб с тарелки медяки и спрятал их в карман.
В другой раз, когда меня пригласили к больному ребёнку, я увидел такую сцену. На лавке возле окна стояла совершенно голая хорошенькая четырёхлетняя девочка, которая тяжело дышала и хрипела. Здесь же на лавке сидела мать девочки и, плача, шила для своей малютки смертную рубашку, которую время от времени на неё примеряла. У девочки был ложный круп, и вскоре она выздоровела.
Население Западной Сибири удивительно устойчиво к некоторым болезням, особенно ко всякого рода повреждениям тела. Зато брюшной, сыпной и возвратный тифы весной и осенью распространяются стремительно, хотя смертность от этих болезней сравнительно невелика. Множество жизней уносит туберкулёз лёгких. Тёмное и фанатичное православное население строго соблюдает посты и на протяжении всего Великого поста питается только хлебом и квасом. Такое скудное питание приводит к весне к истощению и ослаблению организма, что [вкупе] с несоблюдением самых элементарных принципов гигиены чрезвычайно располагает к туберкулёзу.
Зато вызывает восхищение, как бесследно заживают тяжёлые повреждения тела. В моей больничной практике встречались страшные травмы головы с нарушением целостности костей черепа с вытеканием мозга, бывали сложные переломы костей, повреждения суставов, живота, грудной клетки. Казалось, что эти случаи должны были привести к смерти, тогда как раны быстро заживали, кости срастались и наступало выздоровление. Несколько таких историй я уже описал выше, здесь ещё упомяну об одном случае из акушерской практики, который свидетельствует о замечательной выносливости[здешнего населения].
Вечером, когда у меня в гостях был доктор Антонов, ко мне обратилась какая-то женщина с просьбой, чтобы я поехал к её хозяйке, у которой уже вторые сутки продолжались роды. «Хотя сейчас уже пошло хорошо, потому что Бог дал ручку…» Мы с Антоновым усмехнулись, потому что выпадение ручки было фатальным признаком и указывало на поперечное положение плода, что требовало врачебного вмешательства.
Поскольку в тот день я был сильно уставшим и недомогал, я попросил доктора Антонова, чтобы он поехал к роженице и, если понадобится моя помощь, послал за мной. Не прошло и часа, как мне вручили записку от него, в которой он писал, что случай безнадёжный, и просил, чтобы я незамедлительно приехал и захватил с собой акушерские инструменты.
Согласно принятому в Челябинске обычаю, мещанки и купчихи, даже среднезажиточные, привыкли рожать в бане, которая находилась при каждом доме. Роды были окружены тайной, поскольку распространённым было предубеждение, что только тогда они пройдут удачно, когда никто о них не будет знать. Наша пациентка тоже рожала в бане, которая не соответствовала [даже] самым примитивным требованиям гигиены и чистоты.
Такая маленькая, что едва можно было в ней развернуться, и такая низкая, что человек задевал головой потолок, который, как и стены, был невыносимо закопчён. Часть бани занимала неоштукатуренная печь с припечком, на котором на нескольких листах бумаги мы разложили инструменты. Здесь же возле стены находились так называемые полати. На нижнем их выступе лежала роженица, а над ней на верхней полке также лежала акушерка, которая в таком положении хлороформировала роженицу. На полу стояло подозрительной чистоты ведро с водой, по счастью, кипячёной. ДокторАнтонов, уставший и вспотевший, рассказал, что у роженицы тетанус матки (tetanus uteri), так что не получается даже палец ввести внутрь неё. Плод находился в поперечном положении, при этом одна ручка выпала. Чтобы облегчить доступ к плоду, Антонов эту ручку ампутировал. Осмотрев роженицу, я убедился, что наружный зев матки, твёрдой как камень, был до такой степени сужен, что едва конец пальца можно было в него ввести. Не было другого выхода, как вынимать плод по частям. Всю ночь до пяти утра мы работали, сменяясь по очереди, в самых плохих условиях, в страшной грязи, почти в впотьмах, при свете только одной свечи. Больше всего проблем было с головкой, которая осталась в матке и которую только после многочисленных безуспешных попыток удалось наконец достать. Мы не надеялись, что роженица выживет, и были уверены, что она не избежит инфекции, поскольку роды проводились без самой простой асептики, в страшной грязи. Мы даже руки не могли как следует вымыть.
И все-таки, несмотря на наши ожидания, послеродовой период прошёл нормально, роженицу не лихорадило, и на восьмой день она была совершенно здорова. Вот какой сильный иногда бывает иммунитет человеческого организма. Я невольно сравнивал эту мещанку с нашими дамами, которые рожают, окружённые большой заботой, со строгим соблюдением правил асептики, и я подумал, что было бы с ними, если бы им пришлось рожать в условиях, в которых рожала упомянутая мещанка.
Осенью 1889 г. в Челябинске внезапно начала распространяться эпидемия, характер которой в первое время был для меня загадочным. Осень была прекрасная, тёплая. 12 октября (по старому стилю) на сухую землю выпал снеги установился санный путь. В конце сентября после обеда меня вызвали к молодому купцу, который внезапно заболел. Ещё утром он чувствовал себя совершенно здоровым, но перед обедом у него появился озноб, после чего возникла лихорадка, ломота в пояснице и костях, а также [столь] невыносимая головная боль, что больной едва мог сдержать громкие стоны. Температура поднялась до 39,6 °C. Пульс 168. В тот же день меня вызывали ещё к нескольким больным, у которых были те же самые симптомы. На следующий день у меня было уже около 20 подобных пациентов.
Этой же болезнью заболело несколько больных в городской больнице: чахоточная, двое хирургических, двое сифилитиков и санитар. Вначале я думал, что внезапно вспыхнула эпидемия сыпного тифа, который каждую осень приходил в Челябинск, но течение болезни убедило меня, что я столкнулся с какой-то другой инфекцией. Уже через 3–4 дня температура тела спадала до нормы и наступало выздоровление. В течение 8–10 дней эпидемия охватила всё16-тысячное население Челябинска, не щадя никого: ни 80-летних стариков, ни младенцев, ни даже страдающих другими заболеваниями. Довольно легко переболела моя Толя и четырёхлетний Владзя. Я тоже не избежал этой болезни, но, несмотря на лихорадку, ломоту в костях и мучительную головную боль, не мог себе позволить лежать в постели и перенёс [её] на ногах, не прерывая работы и навещая многочисленных больных. К счастью, эпидемия была лёгкой, и [от неё] не только никто не умер, но даже не было серьёзных осложнений. Я ломал голову над тем, что это могла быть за болезнь. Просматривал различные медицинские труды и пришёл к убеждению, что это была пандемия гриппа, или инфлюэнцы, которая в последний раз свирепствовала в Европе в конце XVII в. Как тогда, так и сейчас [она пришла] в Челябинск с востока, из Сибири. Я первым описал эту пандемию (Русская медицина, No 43, 1889 г.). Эпидемия с чрезвычайной скоростью продвигалась на запад и вскоре охватила всю Европу и проникла в Америку. По мере продвижения на запад болезнь становилась всё тяжелее, давала частые осложнения, а в Англии были даже смертельные случаи. Так, в Лондоне умер тогда от гриппа герцогКларенс. В Америке смертность была довольно значительная.
Не буду даже говорить, что эта эпидемия дала мне множество работы. В течение нескольких недель меня буквально разрывали многочисленные пациенты, и с шести утра до одиннадцати вечера у меня не было ни минуты на отдых. Возвращаясь вечером домой, я был настолько утомлён, что без ужина падал на кровать и моментально засыпал. Моя Толя умоляла меня, чтобы я думал о ней и о наших детях и берёг себя, а когда её просьбы не помогали, плакала и даже несколько раз устраивала мне скандал. Но что я мог поделать? Ведь совесть велела мне честно исполнять обязанности врача и оказывать помощь нуждающимся в ней. Однако через несколько недель напуганное население успокоилось, убедившись, что болезнь неопасная и даже без лечения сама успешно проходит. Тогда меня меньше стали беспокоить, и я мог отдохнуть.