Количество слов: 5336

Глава XVIII

1887–1890. Челябинск

Яблонские. —Макс Гофман Болезнь Владзи. — Генерал Кехли. — Женский монастырь. — Борьба с игуменьей. — Мои первые изданные работы. — Смерть нотариуса. — Первый ордер. — Защищаю притесняемых солдат. — Невинный ангел. — Зачем? — Любвеобильная пациентка . — Ссыльный Попов. —Железнодорожный врач Попов . — Арест и умопомешательство Гофмана. — Его высылка и самоубийство. — Дело у жандарма. — Акушерская практика. — Униаты.

После Любимова, о котором я писал выше, на должность товарища прокурора в Челябинске во второй половине 1887 г. был назначен поляк Яблонскиймолодойэлегантный и хорошо воспитанный. Хотя он был красивым и всегда вежливым и учтивым, однако взгляд у него был какой-то неискренний. Он приехал в Челябинск с женой и полуторагодовалой дочкой.

Госпожа Анеля Яблонская, типичная варшавянка, миниатюрная, не красивая, но и не уродливая, умела всё же расположить к себе. Когда мы узнали об их приезде и о том, что они испытывают неудобства, проживая на дрянном постоялом дворе, я поехал к ним и настоял, чтобы они расположились у нас, пока не найдут себе квартиру. Прожили они у нас несколько дней. С тех пор у нас сложились хорошие отношения, а пани Анеля даже подружилась с моей Толей и стала у нас частым гостем. Сам Яблонский тоже нас не забывал: мы поигрывали в шахматы, иногда в преферанс, коротали вечера за беседой и вообще хорошо проводили время. Это были единственные поляки в Челябинске, с которыми можно было поддерживать близкие приятельские отношения, потому что Сапега-Ольшевский, старый холостяк, почти не поддерживал ни с кем отношений, а мировой судья Рутковский совершенно обрусел и разучился даже говорить по-польски, к тому же был вечно пьян. Было ещё несколько поляков-кустарей, женатых на русских и неинтеллигентных.

Ко мне Яблонская относилась очень тепло, говорила комплименты и не скрывала своей симпатии.

Однажды она прислала служанку с письмом, в котором просила, чтобы я её проведал, поскольку она чувствует себя нездоровой.

Я застал её дома одну. Её поведение во время осмотра показалось мне странным, я несколько смутился и не принял приглашения на завтрак под предлогом, что не имею ни минуты свободного времени. Мне было очень досадно и грустно, но я ничего не сказал жене о поведении её подруги. Этим же вечером Яблонская пришла к нам в гости. Сидя в комнате Толи, она что-то ей рассказывала, и обе смеялись. Во время чая она сказала мне: «Вы замечательно прошли испытание!» — «Какое испытание?» — спросил я, не понимая, о каком испытании идёт речь. Тогда я узнал, что во время какого-то разговора с Толей Яблонская утверждала, что все без исключения мужья изменяют жёнам и что ловкая и в меру красивая женщина сможет соблазнить любого. На это Толя ответила, что она в своём муже уверена. Тогда Яблонская пообещала меня соблазнить и предложила пари.

– Какой же ты глупый, — смеялась Толя, — не заметил, что пани Анеля [нарочно] за тебя взялась.

Я был зол и спросил:

– А что было бы, если бы я поверил и увлёкся вами?

– Ничего бы не было. Я бы смогла в нужный момент прекратить эту шутку.

Вскоре после этого у меня с Яблонским произошёл инцидент, который меня несколько от него оттолкнул. Как-то в разговоре, говоря об отношениях в тюрьме, об ужасных условиях там, я упомянул, что в тюремной больнице я велел снимать кандалы с больных заключённых. На это Яблонский заметил, что на самом деле у меня нет права так делать, потому что, чтобы расковать заключённого, нужно получить разрешение прокурора.

– Который живёт в Оренбурге, — ответил я, — почти за тысячу вёрст, и, прежде чем разрешение поступит, тяжелобольной заключённый будет вынужден мучиться. Ведь это пустая формальность.

Через несколько дней после этого, когда я направил управляющему тюрьмой требование расковать привезённого в больницу больного заключённого, управляющий отказался, объясняя, что ему запретил товарищ прокурора Яблонский. Признаюсь, я не ожидал такого от него.

***

Однажды вечером, когда я работал у себя в кабинете, кучер Александр доложил о визите больного. Вскоре вошёл не знакомый мне молодой человек, может, лет тридцати, подвижный рыжеватый блондин с пышными волосами и бородой. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что он приезжий, настолько во всём — в поведении, в манере говорить — отличался он от жителей Челябинска.

Он представился мне как Макс Гофман и сказал, что несколько дней назад приехал с женой и двумя дочерьми, младшаяиз которых как раз заболела, и ей требуется моя помощь. Во время нашей беседы я заметил, что в дверях кабинета стоит Александр. Когда я его спросил, что он здесь делает, он ничего не ответил, поэтому я сказал ему выйти из комнаты. Однако мне пришлось несколько раз повторить приказание, прежде чем он его исполнил.

Гофман не спешил уйти, и мы разговорились. Я сразу почувствовал к этому человеку искреннюю симпатию, поскольку, помимо исключительного ума и образованности, было во всей его фигуре, в выражении лица и больших глубоких глазах что-то удивительно притягательное.

В них выражались честность, мягкость и доброта. Я бы сказал, что он был похож на Христа. Поскольку из описания Гофмана можно было судить, что у его дочки было какое-то банальное недомогание, я его успокоил и пригласил на чай. Я представил его Толе и Феле, и мои женщины были от него в восхищении — настолько он смог сразу очаровать их. На фоне Челябинска он был феноменом.

Мы говорили о литературе, об искусстве, о социальных и национальных проблемах и т. д. У Гофмана были определённые взгляды, было видно, что он много читал и много думал. Он высказывался очень прогрессивно, возмущался существующим общественным строем, царизмом, деспотизмом… Гофман хорошо владел французским и немецким языком и свободно читал по-английски. На следующий день я навестил больную дочку Гофмана и познакомился с его женой Клавдией. Она была менее симпатична, чем муж. Ещё молодая, стройная, с нездоровой кожей и тонкими губами. В общении холодная и порой язвительная. У Гофманов были дочери Вава шести лет и Оля четырёх лет.

Мы сблизились с этой семьёй и часто бывали друг у друга в гостях, а я подружился с этим благородным человеком. Чем ближе я его узнавал, тем больше ценил и любил. Фелька тоже попала под его обаяние. Ещё в первый день, после ухода Гофмана, я вызвал Александра и спросил, почему он стоял в дверях и не хотел уходить. Он мне ответил, что гость показался ему подозрительным и он опасался, как бы тот не причинил мне вреда. Гофман рассказал мне свою историю.

Он происходил из еврейской семьи, проживавшей в Москве, но уже его отец, человек невероятно богатый, перешёл в лютеранство. Макс после окончания гимназии поступил на юридический факультет Московского университета. Он был социалистом. Будучи студентом, женился на дочери богатого фабриканта, получив с ней в приданое 200 тысяч рублей и дом в Москве. Однако эти деньги, а также дом, оставшийся ему в наследство от матери, Гофман отдал на партийные цели, считая, что он не имеет права ими пользоваться. Они жили на доход, который приносил дом жены. После окончания юридического факультета Гофман блестяще защитил диссертацию «О крестьянской реформе», получил степень магистра права и был приглашён профессором Муромцевым сотрудничать в «Юридическом вестнике». Однако из-за содержавшихся в диссертации либеральных взглядов Гофмана арестовали и после десятимесячного заключения выслали в административном порядке на пять лет в Челябинск. Такая же участь постигла его сестру-студентку, которую сослали в Петровск в Западной Сибири.

Гофман был учёным-социологом и катедер-социализмом, а потому очень ценился партией, которая оберегала его и, чтобы не подвергнуть опасности, не допускала к активным выступлениям. Его работы переводились на французский, немецкий и итальянский языки. Главной чертой характера этого необыкновенного человека была безграничная доброта, понимание, сострадание к любой беде и отзывчивость. Следующий факт лучше всего характеризует Гофмана.

Возвращаясь домой январской ночью, когда мороз достигал –30 °R, Гофман увидел лежащего на улице бедного башкира, который ослабел и упал, а поскольку он был легко одет, рисковал умереть от переохлаждения. Это было неподалёку от квартиры Гофмана. Недолго думая, он снимает с себя шубу, укрывает ею беднягу, сам же остаётся в лёгкой блузе, берёт его на руки, приносит в свою квартиру, кладёт с помощью жены в собственную кровать, после чего бежит за мной.

Я как мог отругал Макса за такой риск для его здоровья, на что он мне с удивлением ответил: «Но ведь я не мог позволить, чтобы он замёрз». Больного я незамедлительно перевёз на своих лошадях в больницу, поскольку у него развилось воспаление лёгких.

Нередко случалось, что Гофман и его жена оставались без обеда, который они отдавали какой-нибудь бедной семье.

Гофман привёз с собой прекрасную библиотеку, которой Толя, Фелька и я охотно пользовались, поскольку в ней были шедевры не только русской, но и мировой литературы. Макс часто встречался у нас с Яблонскими, иногда они даже играли в шахматы, но было видно, что друг другу они не симпатизируют. Это было неудивительно: прокурор и политический преступник. Зато исправник Балкашин, у которого Гофман как ссыльный должен был отмечаться еженедельно, повёл себя порядочно и раз и навсегда освободил его от этой неприятной обязанности.

Однажды, когда горничная Гофманов привела к нам их дочек, я спросил старшую, Ваву, придут ли её родители тоже, на что Вава с детской непосредственностью ответила: «Папа придёт, а мама — не знаю, потому что она сказала: ”Эти Загорские уж надоели“». Мы с Толей искренне посмеялись.

Через несколько месяцев после этого Гофманов постигло несчастье. Вскоре после их приезда в Челябинск у них родился сын. Лето они проводили в деревнена расстоянии мили от города. Когда младенец заболел, Макс, не желая тревожить меня дорогой к ним в деревню, сам привёз двухмесячного ребёнка в город, а поскольку была ветреная погода, он туго закутал его в одеяльце и платки — настолько туго, что ребёнок задохнулся. Он вошёл ко мне в больницу смертельно бледный, с мёртвым ребёнком на руках. Все мои попытки его спасти оказались тщетными.

У Гофмана в Москве был друг Попов, который окончил Петровско-Разумовскую сельскохозяйственную академию. За участие в каком-то политическом деле Попова арестовали, перевезли в Петербург и целый год держали под стражей в Петропавловской крепости. Он мне сам потом рассказывал, что он там испытал, заточённый в одиночной камере, как в могиле. Вначале после всего того, что он пережил, это одиночество было ему даже приятно, но спустя несколько недель оно стало его тяготить и наконец сделалось невыносимым. В камере длиною в 10 шагов и шириною в 6 были каменные пол и стены, маленькое узкое зарешёченное окошко находилось высоко в стене. Прикреплённый к стене столик, табурет, умывальник и кувшин с водой составляли всё её убранство. Узкая койка с сенником, тонкой соломенной подушкой и вытертым одеялом на ночь поднималась, поэтому пользоваться ею заключённый мог только с десяти часов вечера до шести утра. В камере постоянно был полумрак, и солнце никогда в неё не заглядывало. Стояла абсолютная тишина, и ниоткуда не доносилось ни единого звука, только из коридора беспрестанно слышались мерные шаги караульного, который каждые пять минут заглядывал в маленькое зарешёченное окошко запертой двери.

Утром, в полдень и вечером входил надзиратель, приносил скудную еду, воду, прибирал камеру, а вечером зажигал маленькую керосиновую лампу, закреплённую высоко на стене, чтобы её нельзя было достать, и дающую очень мало света. Надзиратель не отвечал ни на какие вопросы. После полудня заключённого выводили на получасовую прогулку на маленький тюремный дворик, окружённый высокой стеной и лишённый всякой растительности. Солнца здесь тоже не было. Ни книг, ни письменных принадлежностей не давали, и заключённый, отрезанный от мира и людей, оставался лишь [наедине] со своими мыслями.

Без получения новых впечатлений таких мыслей могло хватить ненадолго. Однако Попов как мог боролся с отчаянием. Он вспоминал и повторял то, что выучил в академии, решал математические задачи, пробовал сочинять стихи и т. д. Желание увидеть хоть на миг синее небо было столь сильным, что однажды Попов, подпрыгнув, уцепился руками за нижний край окошка и, подтянувшись на руках, выглянул. Он увидел стены, крыши и кусочек неба. Но тут же надзиратель грубо стянул его за ноги и в наказание посадил на двое суток в карцер на хлеб и воду. Карцер располагался под водой, был совершенно тёмный и влажный. Постели не было, и заключённый вынужден был спать на голой земле. Пронизывающий холод, влажность, голод и множество крыс не давали ни на минуту сомкнуть глаз.

Раз в месяц Попова приводили в контору, где жандармский офицер осматривал его, спрашивал, что он знает о деле, требовал, чтобы он назвал фамилии лиц, в нём замешанных, при этом прибегал к подлым уловкам, чтобы обманом добыть у заключённого компрометирующие показания.

Через год такого заключения в камере одиночество стало невыносимым, мысли стали путаться, появились слуховые галлюцинации. Попов отчётливо слышал голос, который требовал, чтобы он выдал товарищей. Это было страшно. Несчастный из последних сил боролся, но чувствовал, что скоро перестанет владеть своими мыслями, словами и поведением. Опасаясь, как бы не стать предателем, он решил лишить себя жизни — перестал есть. Надзиратель заметил произошедшую с заключённым перемену и доложил начальству. На следующий день пришёл тюремный врач, сочувственно посмотрел в глаза Попову и, уличив минуту, когда надзиратель был занят тем, что прикреплял койку к стене, шепнул:

«Держитесь, возьмите себя в руки. Завтра я вас отсюда вытащу».

И вот назавтра Попова в закрытой карете перевезли в больницу для душевнобольных и поместили в общей палате. Как только он очутился в светлом, солнечном помещении в окружении людей, у него сразу же исчезли галлюцинации, и он почувствовал себя невероятно счастливым. Врачи и санитары относились к нему хорошо, развлекали разговорами, приносили книги, поэтому бедняга быстро обрёл душевное равновесие. Через несколько месяцев Попова выслали в административном порядке в Астрахань, где он провёл год. Узнав, что его друг Гофман находится в Челябинске, он подал властям прошение, чтобы его перевели туда. Его просьбу удовлетворили, тем более что в качестве места ссылки Челябинск считался хуже Астрахани.

Сразу же по приезде Попов в компании счастливого Гофмана пришёл к нам.

Михаилу Попову было около 35 лет. Высокого роста широкоплечий брюнет с большой чёрной бородой, серьёзный, немного застенчивый, с тенью печали на мягком лице и очень приятным тембром голоса, производил чрезвычайно положительное впечатление и располагал к себе. Это был человек необычайно добрый, не склонный откровенничать, но в случае необходимости готовый к самопожертвованию. Позже он дал нам много доказательств дружбы и оказал не одну услугу.

После тех социалистов, которых я встречал в Москве во время моего студенчества и которые оттолкнули меня от самой идеи, знакомство с такими людьми, как Гофман и Попов, примирило меня с социализмом, ведь он должен заключать в себе что-то хорошее, коль скоро они являются его последователями.

Я не стал социалистом, потому что принципы социализма были для меня неубедительны и казались мне утопией, но я начал понимать русских, которые полностью посвятили себя ему, умирали на виселицах и шли на каторгу.

У нас, поляков, существовали иные лозунги, иные идеалы и цели, а именно Отчизна, освобождённая Польша, независимая Польша. Весной Попов и Гофман, получив разрешение, арендовали хутор в нескольких милях от Челябинска и завели там хозяйство на принципах социализма. После вычета расходов чистая прибыль разделялась между арендаторами и работниками. Управлял хозяйством Попов, потому что его компаньон Гофман не разбирался в сельском хозяйстве и жил в городе. Когда появилась возможность купить несколько лошадей, но не хватало наличности, они обратились ко мне за ссудой, а поскольку у меня было отложено 1000 рублей серебром, я им охотно их одолжил безо всяких расписок и не позволил, чтобы они платили мне проценты

Однако эта ссуда втянула меня в неприятную историю. Летом приехал из Оренбурга по какому-то делу ротмистр жандармерии. Ему показалось подозрительным, что Попов, политический ссыльный, арендует хутор. Он поехал туда и устроил обыск, но не нашёл ничего подозрительного за исключением листка, присланного Гофманом, который уведомлял [своего] друга, что «Загорский дал 1000 рублей». После отъезда жандарма из хутора Попов поспешил сообщить Гофману о находке компрометирующей меня бумаги и просил, чтобы тот меня предупредил, поскольку наверняка меня станут допрашивать. Мы договорились с Гофманом, что нам говорить [в показаниях]. И вот на следующий день я получил повестку от ротмистра, который принял меня в помещении полиции. В первом кабинете за столом сидел Гофман и что-то писал. Я поздоровался с ним и по приглашению жандарма прошёл с ним в соседний кабинет, где он пригласил меня сесть, был предупредительно вежлив, угощал папиросами и старался показаться честным, благородным человеком. [Это] обычный жандармский приём, целью которого было притупление бдительности допрашиваемого. Из его разговора и задаваемых мне вопросов я убедился, что он довольно глуп.

На вопросы я отвечал, что познакомился с Гофманом после его приезда в Челябинск. Я бываю у него в качестве врача, поскольку лечу его семью. Никаких политических разговоров мы не вели и о его политических убеждениях я ничего не знаю. Попова я несколько раз встречал у Гофманов, но близко его не знаю. Я действительно одолжил Гофману 1000 рублей, поскольку у меня были деньги и мне предложили 12 %. Насколько я помню, Гофман говорил мне, что ему нужны эти деньги на покупку лошадей на ярмарке, поскольку их можно было дёшево купить.

Жандарм начал неумело врать и рассказывать, как он якобы несколько раз спасал из беды молодых людей. Ложь была настолько явной, что я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться.

– Не выполняли ли вы каких-либо поручений господина Гофмана? Не перевозили ли вы от него каких-нибудь документов, писем, посылок?..

Я сделал вид, что удивлён.

– Я? Я что, похож на посыльного?

– Ах, простите, пожалуйста, Вы меня не так поняли. Иногда люди оказывают друг другу приятельские услуги.

– Я уже вам сказал, что мои отношения с господином Гофманом и его семьёй — это только отношения врача и пациентов.

На этом допрос окончился, а поскольку как Гофман, так и Попов показали то же, что и я, то и всё дело не имело последствий, а жандарм вскоре уехал.

Толя кормила Владзю больше года, и я с трудом уговорил её, чтобы она его отлучила. Я опять на ночь отселил её от ребёнка, а сам остался с ним. Наш сыночек, проснувшись, стал звать маму.

Я накормил его из соски. На следующий день он уже не требовал груди, а когда через несколько дней Толя попробовала дать ему грудь, он её не взял, а только поцеловал.

В феврале наш малютка заболел острым катаром кишок, и в течение нескольких дней никакие лекарства не помогали. Испражнения происходили каждые несколько минут, и ребёнок всё больше слабел. Это было во время Масленицы. По улицам катались на санях, слышны были перезвоны упряжных колокольчиков, весёлые крики, песни, звуки гармоник… А мы с Толей сидели в отчаянии возле кроватки нашего дорогого малютки, вглядываясь в его побледневшее исхудавшее личико с полуприкрытыми веками.

Мы со страхом прислушивались, не слышно ли зловещего звука, означающего, что снова произошло испражнение. Надежда поселялась в наших сердцах, когда проходило минут 15–20 спокойно, но затем, к нашему отчаянию, испражнения происходили одно за другим каждые 10 минут. Такое состояние длилось двое суток, затем началось постепенное улучшение, и наш сыночек через неделю выздоровел, повеселел и стал, как прежде, ворковать, а мы ожили.

Через несколько месяцев после этого моя Толя снова забеременела. Беременность протекала довольно тяжело, хотя казалось, что течение её правильное, но Толя была грустна и почти совершенно не выходила из дома, потому что любое движение её утомляло.

Можно себе представить мой ужас, когда я, обследуя жену на последнем месяце беременности, констатировал, что плод находится в поперечном положении и ребёнок не может родиться без операции. Я думал, что сойду с ума, но скрывал от Толи своё беспокойство. Ни днём, ни ночью ни на минуту не покидала меня гнетущая мысль о грозящей моей любимой опасности.

Однажды вечером, будучи на ужине у Покровских, я специально много пил, желая таким образом заглушить терзающее меня беспокойство. Вернулся домой я порядком навеселе, что очень больно задело Толю, она с горькими слезами упрекала меня, что я её не люблю, а я не мог сказать ей правду, а только целовал ей руки и просил прощения.