Прежде чем приступить к описанию нашего восьмилетнего пребывания в Челябинске, я попробую охарактеризовать сам город и населяющих его людей.
Челябинск, или, как называют его некоторые, Челяба, — это самый северный город Оренбургской губернии. В 1885 году его население насчитывало около 16 тысяч человек, преимущественно русских, небольшое число татар и несколько еврейских семей, у которых был здесь свой казённый раввин Брен. Поскольку в российских городах разрешалось проживать только евреям-ремесленникам, то и челябинские евреи все выдавали себя за таковых, однако на самом деле занимались торговлей и различными гешефтами. Если кто-нибудь хотел заказать ботинки у еврея-лжесапожника, тот не отказывал, но запрашивал такую сумму, что клиент делал большие глаза и уходил, не сделав заказа. Город расположен на реке Миасс, которая делит его на две части, соединённые мостом. Улицы, как и во всех городах Восточной России, не мощёные, а только шоссированные, поэтому летом от них поднимаются клубы пыли, а весной и осенью пешеходы увязают по щиколотку в грязи. На площади в центре города находится соборная церковь. Кроме неё есть здесь ещё четыре церкви, все в одном стиле — белые, с пятью зелёными луковичными куполочками. Одна из этих церквей находится в женском монастыре. Дома преимущественно деревянные одноэтажные или с надстройкой, которую здесь называют мезонином, возле таких домов большой двор с каретниками, конюшнями, ледниками и непременной баней. Встречаются близ домов и сады. Есть здесь не более двух десятков каменных двухэтажных домов, принадлежащих купцам и золотопромышленникам (владельцам золотых приисков). Театра, клуба, ресторанов, гостиниц нет совсем. Магазинов немного. Самым известным был магазин Шихова, нечто вроде парижского Лувра или «Au Bon Marche’», разумеется, не в плане размера, роскошного устройства, изящества и количества служащих. Этот магазин находился рядом с прочими в тесном деревянном доме рядом с площадью, был темноватый. Обслуживал покупателей при помощи одного приказчика сам Шихов — сорокалетний, очень красивый мужчина с чёрными бархатными глазами и тщательно подстриженной бородой. Всегда аккуратно одетый, весьма образованный, вежливый и честный в торговле, он производил приятное впечатление и пользовался всеобщим расположением. И хотя его магазин отнюдь не выглядел богато, в нём можно было найти всё, что угодно. Я не мог понять, где всё это размещается: дёготь, смола, керосин, масло, канаты, столярные и сапожные инструменты, рыбацкие принадлежности, табак, папиросы, свечи, сахар, бакалея, а кроме того, прекрасные духи, туалетное мыло, перчатки, обувь, украшения, письменные и художественные принадлежности и т. д. до бесконечности. Был здесь ещё большой мануфактурный магазин Чикина и ещё один — Заводчикова.
На окраине города находилась тюрьма, окружённая высоким почерневшим частоколом, а ещё через четверть версты, уже за городом, — городская больница, которой мне и предстояло заведовать. Городское освещение было очень скудное, и только на самых главных улицах было по несколько керосиновых фонарей, остальные же улочки утопали в темноте. На весь Челябинск был только один извозчик, да и у того работы было немного, потому что зажиточные и среднеобеспеченные жители держали своих лошадей, а те, что победнее, ходили пешком.
Воинская часть состояла из 250 солдат и делилась на команды — городскую и конвойную. Солдаты последней конвоировали заключённых, этапируемых через Челябинск дальше в Сибирь. Руководил ими воинский начальник, полковник Мельницкий, а после него — поляк, полковник Данилевич из Ковна. В Челябинске не было гимназий, была только четырёхклассная женская прогимназия, а также несколько городских и церковно-приходских школ. Городскую управу составляли голова (т. е. мэр) и два члена, которые едва ли умели писать свою фамилию. Головой был богатый купец, золотодобытчик Крашенинников, довольно приятный и неглупый. Государственных чиновников было немного: товарищ прокурора, судебный следователь, два мировых судьи, исправник, его помощник, три чиновника казначейства, почтмейстер, чиновник по крестьянским делам; врачи: городовой (он же больничный), уездный, башкирский и казачий и, наконец, уездный ветеринар. Вторник был базарным днём. В этот день окрестные крестьяне доставляли на рынокразличные продукты: овощи, дичь, рыбу, раков, а в конце лета киргизы на невыносимо скрипучих арбах, запряжённых двугорбыми верблюдами, привозили целые горы превосходных арбузов. Когда мы приехали в Челябинск, житьё там было сказочно дешёвое. Пуд пшеничной муки, так называемой крупчатки, стоил 20 коп., пуд овса — 15 коп., пара рябчиков или диких уток (чирков) — 30 коп., заяц — 5 коп., потому что местное население зайцев не ело, считая их дикими кошками. За гуся платили 15 коп., считалось, что это пища для простого народа и солдат, а уважающий себя человек не потерпел бы, чтобы на его столе появился гусь. Топливо также было весьма дёшево: за кубическую сажень дров платили 2–3 рубля.
Спустя несколько дней после приезда в Челябинск я поехал с Падаринымв больницу. Она располагалась в четверти версты от города на шоссе, за ней была берёзовая роща. Больница была недавно построена из дерева, изнутри оштукатурена, в ней было шесть общих палат, три маленькие комнаты для изоляции больных, в одной жил фельдшер. Длинный и светлый коридор соединял просторный приёмный покой с крыльями. Из приёмного покоя можно было попасть в кабинет врача, операционную и аптеку, а также в контору. Больница была рассчитана на 75 коек, но в случае необходимости в ней можно было поместить 100 и даже больше больных. Железные койки, опрятное постельное бельё и чистота производили хорошее впечатление. Зато аптека была оборудована скверно, в ней недоставало большого количества необходимых медикаментов. Лекарства приготовляли фельдшеры. Ещё хуже дела обстояли с оборудованием, поскольку, кроме инструментов для ампутации, ножниц, нескольких скальпелей и пинцетов, больше ничего не было. Я не понимал, как Падарин мог оперировать. В день принятия мной больницы там находилось только 22 пациента, в основном хронических или неизлечимых. Я с удивлением заметил, что некоторых больных Падарин видел впервые. Уже потом я узнал, что он бывал в больнице лишь раз в неделю, а то и реже, поэтому больные находились под исключительной опекой фельдшеров, которые их принимали в больницу, лечили и только в экстренных случаях или при необходимости операции посылали за доктором. Падарин представил мне фельдшеров. Их было трое: старший фельдшер Казанцев, татарин Зигангир Файрузов и Коровин. Я должен признать, что первые два были превосходными и неоценимыми помощниками врача, в чём позже мне неоднократно выпадала возможность убедиться. Зато Коровин ни на что не годился, был глупый и неспособный. Не удивительно, что в связи с почти постоянным отсутствием врача больница не имела хорошей репутации и больные неохотно её посещали. Оказалось, что фельдшер Файрузов учился со мной в одной гимназии в Уфе, но за какой-то скандал был исключён из третьего класса. Из городской больницы я поехал с Падариным в тюремную, которая находилась на окраине города в каменном доме возле большой площади, в ней были три небольшие палаты для мужчин и одна для женщин. Условия здесь были намного хуже, чем в городской больнице. Палаты тесные, окна зарешёченные, полы гнилые, койки деревянные. Кабинет врача маленький, аптечка оборудована плохо.
В больнице, рассчитанной на 25 человек, могло находиться 35 и больше больных. В больнице работал фельдшер Ушаков, человек добросовестный, тихий и скромный. Интендантом был Минскер — кантонист из евреев. На следующий день Падарин уехал, а я приступил к работе. В самом начале меня ожидало неприятное разочарование. Когда мы ехали в Челябинск, мы были уверены, что я, как городовой и больничный врач, буду получать 3600 рублей жалования, как это торжественно пообещал моему отцу городской голова Крашенинников. Однако когда я пришёл к нему с визитом, он заявил мне, что городская управа назначила мне как городовому врачу 600 рублей в год, а за больницу — 1200 рублей, итого — 1800 рублей, то есть только половину от того, что обещал Крашенинников моему отцу.
– Мы сделали для вас исключение, потому что, согласно закону, городовой врач должен получать жалования только 300 рублей в год, фельдшер — 24 рубля в год, а городовая акушерка — 6 рублей. Что я мог с этим сделать?
Я вынужден был согласиться на эти условия, да еще и поблагодарить «за любезность». Какие обязанности я должен был выполнять за такое жалкое вознаграждение? Вот перечень дел, которые были моей обязанностью как городового и больничного врача:
1. Надзор за санитарным состоянием города. Осмотры бойни, трактиров, лавок и школ.
2. Экспертизы в мировом суде.
3. Вскрытие трупов и осмотры по запросу судебного следователя или полиции.
4. Раз в неделю осмотр в полиции заключённых , высылаемых в Сибирь на каторгу и на остров Сахалин, чтобы выяснить, могут ли они выдержать пешую и морскую дорогу и кого из них нужно везти на подводах (за один раз я осматривал по 25–35 заключённых).
5. Раз в неделю осмотр билетных проституток и женщин, уличённых в связях с солдатами.
6. Как один из директоров тюрьмы, городской врач обязан бывать в ней ежедневно, пробовать еду, проводить осмотры заключённых и отправлять заболевших в больницу.
7. Городовой врач заведует тюремной больницей, в которой обязан бывать ежедневно.
8. Городовой врач выполняет обязанности военного врача, за что получает 2 рубля в месяц. Раз в месяц он обязан посещать казармы, пробовать пищу, устранять недостатки и осуществлять так называемый телесный осмотр раздетых донага 250 солдат.
9. Осматривать на предмет венерических болезней солдат, отправляющихся в увольнительную или возвращающихся после окончания воинской службы в родные места. Их задерживают в Челябинске, и только после выдачи врачом заключения о том, что они здоровы, им разрешается ехать домой. Таких осмотров бывает 1000–1250 в год.
10. Как главный врач городской больницы, он обязан бывать в ней ежедневно, а в случае необходимости и дважды в день. Проверять качество закупленных интендантом продуктов, контролировать его счета, заботиться о порядке и чистоте и, разумеется, лечить больных, проводить операции и т. д.
11. Вести амбулаторный приём при больнице, т. е. ежедневно давать медицинские консультации жителям города.
12. Раз в году в течение трёх дней принимать участие в призывной комиссии.
13. Каждый месяц присылать в городскую управу отчёты о работе.
14. Частная практика.
Из этого списка видно, какая работа меня ожидала. Сперва я был потрясён её объёмами. Но меня успокоил исправник, сказав, что некоторые из этих пунктов можно не выполнять. Поэтому в течение семи лет пребывания в Челябинске я один только раз был на бойне и один раз осматривал лавки и продовольственные магазины, поскольку меня выручала полиция, которая имела из этого источника вполне неплохой доход. Директора тюрьмы (товарищ прокурора, исправник и председатель по крестьянским делам [присутствия]), которые были обязаны ежедневно бывать в тюрьме, посещали её раз в десять дней, а в книге писали свои фамилии на все дни сразу, так что по документам выходило, что они посещали тюрьму ежедневно. Они настояли, чтобы и я делал так же. Поэтому мне оставалась судебно-медицинская деятельность, осмотры заключённых, солдат и проституток, а также две больницы, что вместе с частной практикой занимало у меня времени с девяти утра до четырёх часов дня.
Приступая к столь разнообразной работе, я беспокоился, справлюсь ли я как следует с возложенными на меня обязанностями. Судебно-медицинской деятельности я не страшился, поскольку набил на этом руку в Екатеринбурге, но меня пугала больница и частная практика. Я должен был одновременно быть терапевтом, хирургом, гинекологом, окулистом, отиатром, сифилидологом — словом, специалистом самого широкого профиля. Ни в одной из этих отраслей медицины у меня не было практики, были только недостаточные теоретические знания, которые я вынес из университета, но и из них многое уже забылось, потому что в должности уездного врача в Екатеринбурге я на протяжении двух лет был лишён возможности практиковаться. Но я сказал себе, что не боги горшки обжигают и что при должном старании и труде я как-нибудь справлюсь. Но первое же моё выступление в роли хирурга могло убить во мне веру в себя. На второй день после принятия мной больницы привезли молодого казака, которому лошадь поранила зубами половой член, сорвав с него кожу, которая с начинающейся гангреной висела на конце члена, а сам член был сплошной гноящейся раной. Следовало провести операцию circumcisio и удалить загноившиеся части. Вечером я засел за учебники хирургии и просидел над ними до поздней ночи. Стараясь скрыть своё волнение от фельдшеров, я приступил к первой в своей жизни операции, проведя самую тщательную антисептику. Каков же был мой ужас, когда у больного возникло рожистое воспаление. Самые мрачные мысли лезли мне в голову. Но Файрузов успокоил меня, сказав, что у Падарина после операций бывали частые осложнения в виде рожи. Так я понял, что операционная была заражена. Я приказал как можно тщательнее продезинфицировать помещение и всё, что в нём находилось. Потолок велел выбелить, а стены до середины покрасить белой масляной краской. Через несколько дней привезли больного с раздробленной стопой и нижней частью голени. И вновь половину ночи я провёл над учебниками операционной хирургии. Операция прошла успешно, и после ампутации рана зажила без нагноения (prima intentio). Это воодушевило меня. С этой поры мне везло, и я всё больше набирался сноровки в диагностике и хирургии. Я проводил 2–3 операции в неделю и почти всегда с удачным исходом. Позднее я осмеливался даже на проведение более сложных операций, как, например, пластических, удаление камней из мочевого пузыря и т. д. Но всё же каждая такая операция стоила мне очень многого и влияла на нервы. Тем более что посоветоваться мне было не с кем и оперировал я самостоятельно, при помощи только фельдшеров. Как-то раз я приехал в больницу с ужасной мигренью. В это время привезли крестьянку, которой молотилкой раздробило руку, и нужно было срочно произвести ампутацию. Когда я закончил операцию, то с удивлением обнаружил, что моя мигрень прошла бесследно. Моим большим помощником был фельдшер Файрузов, который проявлял ко мне уважение и глубокую симпатию и, считая меня, вероятно, образцом стиля и хорошего тона, старался подражать мне во всём, начиная от кроя сюртука, воротничков, галстуков, мундштука и заканчивая движениями. Меня это забавляло и смешило.
Прежде всего нужно было обеспечить больницу лекарствами и хирургическими инструментами. Получив у городского головы кредит, я заказал в аптеке Туржанского в Екатеринбурге необходимые медикаменты, а из Москвы у Трындина — самые необходимые на первое время хирургические инструменты, а также недорогой микроскоп Райхерта. Я был обязан принимать в городскую больницу и лечить больных солдат, за которых правительство платило городу. Обычно в больнице одновременно находились 5–8 солдат. Я проводил здесь ежедневно 5–6 часов, с 10 утра до 3–4 часов дня. Навещал больных в палатах, делал перевязки, оперировал, принимал приходящих из города больных, которых бывало 10– 25 [человек], обследовал приводимых полицией проституток, а также солдат, отправляющихся в увольнение. На протяжении этих пяти часов у меня не было ни минуты отдыха, поэтому домой я возвращался сильно уставшим, тем более что перед этим, то есть до девяти часов утра, я бывал в тюремной больнице, где занимался 25 больными.
О тюрьме, тюремной больнице и царящих там порядках я скажу позже. Сейчас я бы хотел поговорить о людях, с которыми мы должны были жить и поддерживать отношения, поскольку эти люди и их обычаи составляли, так сказать, фон нашей жизни в Челябинске. Начну с коллег-врачей. Их было трое: старший казачий врач Андрей Вятковский, уездный врач Антонов и башкирский врач Юсупов. О Вятковском я уже упоминал. Он проявил к нам много внимания и радушия и таким оставался до самой смерти, хотя, кажется, не очень любил поляков, и порой, когда он говорил о них, чувствовалась неприязнь. Вятковскому было около 60 лет, он был коренастый, полноватый, с пышной седеющей шевелюрой. Покрасневший нос выдавал [в нём] поклонника Бахуса. Он говорил с небольшим малорусским акцентом, был грубоватый, но душевный, гостеприимный и добрый. Он не отличался образованностью и, кажется, читал только иллюстрированный журнал «Нива». Как врач он был абсолютный нуль и забыл даже то, чему научился в университете. Я не видел в его доме ни одной книги по медицине, ни одного медицинского журнала. Как-то раз Вятковский пришёл ко мне в больницу в тот момент, когда я готовился к операции по ампутации голени. С удивлением он наблюдал, как я, одетый в белый халат, старательно чистил ногти, мыл щёткой руки и дезинфицировал их сулемой, а фельдшер Файрузов тем временем делал то же самое с ногой лежащего на операционном столе больного.
– Что это вы за причуды вытворяете? — спросил он.
– Как видите, коллега, готовимся к операции.
– А за каким чёртом все эти церемонии? Если ко мне приходит больной с шишкой, раной или с пулей под кожей, то я его отвожу к колодцу, сделаю что надо и промываю колодезной водой.
– И каков бывает результат? — спросил я.
– А чёрт его знает. Однажды Вятковский пригласил меня на консилиум к больному нотариусу Байрашевскому, поскольку, как он сказал, болезнь у него какая-то странная и он не может её определить. Когда мы вошли в комнату больного, который бредил в горячке, то уже на пороге я заметил лежащее на стуле рядом с кроватью полотенце, запачканное кровавой тягучей мокротой. Больной быстро и тяжело дышал, и левая его щека была ярко-красная. Ещё не подходя к больному, я сказал: «У господина Байрашевского крупозное воспаление верхней доли левого лёгкого». Надо было видеть физиономию Вятковского. Он встал как вкопанный с разинутым ртом и долгое время не мог вымолвить ни слова, наконец с нескрываемой злостью вскричал: – Вы что, ясновидец, что ли, или святой, что так издалека, без осмотра определяете болезнь? Я ему объяснил, что высокая температура, тяжёлое и быстрое дыхание указывают на болезнь дыхательных путей, кровавая мокрота, которую мы видим, бывает только при крупозном воспалении лёгких, красная левая щека говорит о том, что поражено левое лёгкое, а бред чаще всего бывает при поражении верхней доли. Перкуссия и аускультация подтвердили мой диагноз. Вятковский был очень разозлён и погрустнел. Бедняга, видимо, понял, как мало он умеет. Но и это ещё не всё. Видя, как я вкладываю больному под мышку термометр, Вятковский спросил, что я делаю.
– Измеряю температуру тела термометром, поскольку термометрия имеет большое значение для определения болезней и прогнозирования.
Как оказалось, Вятковский даже не слышал о применении термометра при болезнях и был очень удивлён и взволнован, когда через несколько минут я продемонстрировал ему, что термометр показывал температуру 40,6°.
– Какое чудесное изобретение! — воскликнул он. — Коллега, будьте так любезны, продайте мне этот необыкновенный прибор.
Конечно, я не согласился принять от него денег и подарил ему градусник. В тот же день Вятковский навестил какую-то свою пациентку и с порога заявил ей, что теперь уже нет неопределимых болезней. «От этой вот штучки не скроется ни одна болезнь». И к большому его удовлетворению термометр показал 40,6°. Когда под вечер Вятковский вернулся домой, ему показалось, что его пятнадцатилетняя дочь Аня бледна и плохо выглядит. На его вопрос она заверила, что чувствует себя вполне хорошо и как раз собирается к знакомым на танцевальный вечер. – Меня, матушка, не проведёшь. У меня есть такая машинка, которая сразу покажет, здорова ты или больна. Он сунул под мышку дочери градусник, а когда через несколько минут увидел на нём 40,6°, торжественно воскликнул: – Ага! Видишь! Термометр не врёт. Марш в кровать! Аня в плач, да так, что матери пришлось вмешаться и заверить, что девушка совершенно здорова. Тем же вечером Вятковский пришёл ко мне и, не застав меня, стал жаловаться Толе, рассказывая, что с ним приключилось, при этом показал термометр, который всё ещё показывал 40,6°. И только Толя объяснила ему, что градусник перед применением нужно встряхивать. Эти несколько примеров достаточно характеризуют Вятковского как врача. Он не имел понятия о новых методах исследований, об анализе выделений и даже не слышал о зарождающейся бактериологии. Но он был наивен и в других отношениях.
Через несколько лет после моего приезда в Челябинск Вятковский получил месячный отпуск и вместе с женой и дочерьми поехал в Москву и в Малороссию. По возвращении он рассказывал мне о своих приключениях в пути и о полученных впечатлениях. Он не был ни в музеях, ни в театрах, зато ходил по церквям и посетил царский дворец в Кремле. Когда его провели в спальню и он увидел ложе царя, то предложил лакею 10 рублей, чтобы тот позволил ему прилечь на царском ложе, на что лакей охотно согласился. Вятковский с гордостью рассказывал знакомым, что лежал на царском ложе.
Уездным врачом был человек уравновешенный, спокойный. Его специальностью было акушерство, поэтому я порой прибегал к его помощи в случае тяжёлых родов. Башкирским врачом и заведующим маленькой, на десять коек, башкирской больницей был татарин Юсупов — рыжий, как белка, человек, полудикий, бескультурный и к тому же вечно пьяный. Как врач он не имел хорошей репутации, и даже его пациенты, татары и башкиры, с пренебрежением говорили о нём: «Юсуп не дохтур, а … говна!» Однажды я попросил его помочь мне в проведении какой-то операции, но он вёл себя так бесчеловечно, что я был вынужден просить его перестать мне помогать и с тех пор его уже не приглашал. Интересным человеком был капитан-исправник Иван Балкашин, человек лет пятидесяти, бывший военный, до сих пор носивший мундир. Крепко сложённый, с седоватой бородой, общительный, бывалый и, как видно, много на своём веку повидавший. Он очень любил поговорить, но несносно врал и, забывая подробности предыдущего рассказа, преподносил то же самое совершенно иначе. Будучи как-то раз в их доме, я похвалил стоявшее в гостиной фортепиано, на что Иван Николаевич ответил, что в его имении в Тверской губернии есть фортепиано ещё лучше, фабрики Беккера. Через неделю он рассказывал, что у него есть прекрасное фортепиано фабрики Блютнера в его имении в Калужской губернии, а ещё через некоторое время уже говорил о фортепиано фабрики Мюльбаха в имении в Казанской губернии. Как-то раз он рассказывал мне, что в молодости имел огромный успех у женщин, и те просто сходили по нему с ума. Графини и княгини засыпали его любовными письмами и назначали свидания. Однажды, когда он пришёл на свидание к молодой и красивой княгине, которая дала ему ключ от садовой калитки, княгиня по сигналу спустила из окна дворца верёвочную лестницу, по которой Балкашин стал подниматься. Когда он был уже довольно высоко, неожиданно внизу, под лестницей, появился князь с несколькими людьми. Ситуация была фатальная… «Но я, — говорил исправник, — не растерялся, взял в каждую руку по два револьвера и стал стрелять: паф, паф, паф… Я ранил троих человек, остальные вместе с князем в страхе убежали, а я провёл ночь в объятиях княгини». Во время ужина, на который были приглашены я с женой и ещё несколько человек, подали огромную рыбу. Когда присутствующие удивились её размерам, исправник сказал: «Эта рыба — мелочь по сравнению с той, которою я угощал гостей в своём имении в Рязанской губернии, она была такая длинная, как отсюда и до…» Тут Балкашин, сидевший на конце стола, вытянул перед собой руку, желая показать, насколько велика была та рыба. Видя это, Иван Покровский, сидевший напротив на другом конце длинного стола, наклонился в сторону со словами: «Наверное, я мешаю?» Исправник обиделся и замолчал. Конечно, как и у всех российских полицейских чиновников, у Балкашина были различные нелегальные доходы. Жил он в достатке в собственном доме, держал лошадей. Это был человек весёлый, общительный, любил шутки. Придя как-то раз в полицию, я увидел там сидящего башкира в шёлковом халате и в вышитой золотом тюбетейке на голове. Исправник представил мне его как заседателя, делегированного из волости в полицию, а потом, отведя меня в сторонку, сказал: «Я готовлю интересное представление. Когда всё будет готово, я приглашу вас к себе на чай». И вот через несколько дней мы с Толей получили приглашение от Балкашиных. Когда мы пришли, увидели уже около двух десятков человек. В их числе был и башкир-заседатель, нарядно одетый в светло-зелёный шёлковый халат и новую щегольскую тюбетейку. Гостей пригласили в столовую, где мы заняли места за богато уставленным столом; только башкира хозяин посадил за отдельный столик у окна. На столике кипел большой самовар, лежал каравай хлеба и стояли две солидные бутылки — одна с водкой, а вторая с касторовым маслом, здесь же находилась большая фаянсовая банка с гвоздичной помадой. Гостеприимный хозяин попросил башкира, чтобы тот не стеснялся и угощался приготовленными для него лакомствами. Тот не заставил себя долго упрашивать. Он выпивал большую рюмку водки, потом, налив в стакан чаю, добавлял в него касторовое масло и, отрезав большой ломоть хлеба и густо намазав его помадой, с аппетитом его поедал, запивая чаем с сахаром. Так он пировал, пока не опустошил самовар, бутылки, банку с помадой и не съел весь каравай, после чего поблагодарил за угощение, которое было «бульно хороша», и попрощался с публикой. Я был уверен, что башкир поплатится здоровьем за эту трапезу и стал попрекать исправника, что тот ради развлечения подверг опасности здоровье бедняги, но Балкашин смеялся и убеждал, что ничего с ним не случится, потому что башкиры ещё и не такое едят. На следующий день я специально зашёл в полицию, чтобы убедиться, как башкир перенёс вчерашнее угощение. Я застал его в прекрасном расположении духа, а на вопрос о здоровье тот ответил, что чувствует себя прекрасно. Он был в восторге от трапезы и особенно нахваливал помаду, которая ему очень понравилась. Товарищем прокурора был Любимов, молодой ещё человек. У него была довольно красивая, но очень ревнивая жена. Правду говоря, у неё не было недостатка в поводах для ревности, потому что Любимов был очень падок на женские прелести и не пропускал мимо себя ни одной горничной, кухарки или даже просто девушек, которых он вызывал в качестве свидетелей по судебным делам.
Служа Афродите, он был также поклонником Бахуса и не упускал ни одной возможности порядочно угоститься водкой. В день именин жены Любимов пригласил до двух десятков человек к себе на обед. В числе гостей была красивая и довольно привлекательная дочь попа. Хозяин, который был уже порядочно навеселе, подсел к прекрасной поповне и весьма настойчиво начал за ней ухаживать, что легкомысленная девушка достаточно благосклонно принимала. Жена Любимова бледнела, краснела от негодования, наконец, потеряв самообладание, встала, подошла к поповне и ударила её по лицу. Любимов вскочил с места и, схватив жену за волосы, выволок её в соседнюю комнату, откуда стали раздаваться звуки ударов и стоны избиваемой несчастной женщины. Мы не стали дожидаться окончания этой милой семейной сцены и все поспешили удалиться. На следующий день я получил от Любимова письмо, в котором он просил прощения за небольшое недоразумение, которое прервало трапезу, и приглашал к себе в тот же день на продолжение обеда. Разумеется, мы не пошли. Не помню, приняли ли остальные это приглашение. В другой раз Любимов повёл себя так, что уже не мог быть принят в порядочном обществе.14 сентября были именины жены Ивана Покровского Любови Ионовны, очень милой, интеллигентной и хорошо образованной женщины. Братья Покровские позвали на вечер многочисленных знакомых и прекрасно всё организовали. Были танцы, богатый ужин с шампанским, винами и сладостями. Поскольку гостей было много и невозможно было посадить всех за один стол, в гостиной накрыли больше десятка столиков на 2–3 персоны каждый. Любимов, как обычно, сильно напился и в одиночестве сидел за одним из столиков, что увидела внимательная хозяйка, не подозревавшая, что он совершенно пьян, и подсела к нему, желая занять гостя беседой. Вдруг как ошпаренная она вскочила с места с негодованием. Как выяснилось, Любимов под столом схватил госпожу Покровскую за нижнюю часть живота. Её муж попросил Любимова незамедлительно покинуть его дом и забыть в него дорогу. Вскоре после этого Любимова перевели в другой город, а его место занял поляк Яблонский, который приехал с женой и установил с нами близкие отношения. О семье Яблонских я позже ещё расскажу. В городе и в городской управе верховодили братья Владимир и Иван Корнильевичи Покровские, особенно старший, Владимир, который был гораздо сообразительнее и хитрее, чем его брат. Владимир был дипломированным юристом и почётным мировым судьёй, а Иван окончил политехнический институт в Льеже. Это были очень богатые люди, у них была усадьба, большой винокуренный завод и золотой прииск, жили они роскошно, но не забывали заниматься делами, увеличивая своё состояние не всегда честным путём, и даже из благотворительности извлекали выгоду. Так, Владимир Покровский, который был попечителем женской прогимназии, заявил городскому голове и членам управы, что для здоровья учениц школе необходим паркетный пол, а когда они согласились, поскольку Покровскому никто не смел перечить, то оказалось, что у него есть на продажу паркет, который он выгодно продал городу для прогимназии. Жена Ивана Покровского, как я уже упоминал, была интеллигентная и милая женщина. Детей у них не было. Владимир был женат на дочери купца, у них был сын и три дочери. Жена его, Авдотья Ивановна, была настоящей красавицей, несмотря на свои 35 лет. В городе поговаривали, что Владимир сам подстроил роман своей жены с каким-то сановником, чьё внимание было ему крайне необходимо, а когда родился сын, этот сановник, будучи в Челябинске на приёме, устроенном Покровским в его честь, взял очаровательного полуторагодовалого мальчика на руки и, приложив его личико к своему лицу, ходил по гостиной и спрашивал знакомых: «Не правда ли, как сильно он похож на меня?» Кроме выше названных, в челябинское общество входило ещё несколько человек: два мировых судьи — Преображенский, который выдавал себя за меломана, хотя не мог отличить оперетту от оперы, и второй — Рутковский, обрусевший поляк, который даже польский язык позабыл; председатель [уездного] по крестьянским делам присутствия Сапега-Ольшевский, старый холостяк; Тржасковский, воспитанник Маримонта, неприветливый, женатый на русской и невыносимо скучный своими рассказами и воспоминаниями. Среди купцов, кроме уже упомянутого Шихова, самыми выдающимися были Степанов, торговавший зерном и имевший золотой прииск; Чикин, представитель московской фирмы и управляющий большого мануфактурного магазина; Сизов, занимавшийся разными торговыми делами; Иванов, собственник большого винного склада; несколько Бухариных и Новиков, который имел богатые золотые прииски. О каждом из них я должен сказать хоть пару слов, поскольку по ним можно судить о купечестве на Урале и о том, в каком окружении мы жили в Челябинске. Степанов оказывал мне доверие, поскольку я несколько раз излечил его и его детей от серьёзных болезней; он проявлял ко мне расположение и благодарность. Я получил от него в подарок несколько красивых золотых самородков, и среди них один довольно большой. Оригинальным был его способ оплаты за мои врачебные визиты. Когда болел он сам, то платил за визит 15 рублей, если жена — 10 рублей, а если дети — 5 рублей. Если меня вызывали к кому-нибудь из его прислуги, я получал 3 рубля. Когда я спросил о причине такой разницы в гонорарах, Степанов объяснил мне, что поскольку он является главой семьи, то и вознаграждение за его лечение должно быть выше, чем за лечение жены, детей и тем более слуг. Несмотря на это, он был приятным, уравновешенным и рассудительным человеком, хотя и не имел образования. Чикин, высокий, красивый сорокалетний брюнет с чёрной бородой, обладал довольно хорошими манерами. Когда-то он служил в кавалерии, и потому в его осанке и движениях было что-то военное. Он одевался аккуратно и [даже] с некоторым щегольством. Чикин любил блеснуть эрудицией, которой ему, однако, недоставало. Он рассказывал мне после возвращения из Петербурга о театрах оперы и балета и восторгался известным оперным певцом Мазини, о котором говорил, что тот неподражаем в шекспировских ролях. Смешным был купец Иванов— ещё молодой, выбритый, чрезвычайно суетливый блондин. В Челябинске у него был большой винный магазин. На Новый год и на Пасху Иванов совершал визиты знакомым следующим образом. Звонит [в дверь], второпях сбрасывает в прихожей шубу или пальто, входит в гостиную, быстро развязывает замотанный вокруг шеи длинный вязаный шарф и, не садясь, приветствует хозяев, поздравляет с праздником, после чего достаёт из кармана сюртука листок бумаги с написанными на нём фамилиями знакомых, зачёркивает карандашом мою, говорит: «Уф, сорок третий визит, осталось ещё двенадцать. До свидания!». И снова обматывает шарф вокруг шеи и быстро уходит. Жена Иванова, молодая, довольно красивая, но несколько полная, как-то раз занимала меня беседой: – Господин доктор, деньги не приносят счастья, если нет здоровья. Что с того, что Губкина (жена московского миллионера) имеет миллионы, если она постоянно болеет и почти всё время проводит на Драй-Мадере? Иванова знала [остров] Мадейра только по этикетке вина «Dry Madeira». Весьма мерзкими были братья Бухарины — богатые купцы, имевшие в Челябинске несколько домов. Старший был скупец-маньяк. Он давал жене один рубль в день, на который она должна была содержать мужа, себя, двух детей-подростков и слуг, всех кормить, одевать и платить[домашней] учительнице. А Бухарин требовал, чтобы завтраки и обеды были хорошие и обильные. Время от времени Бухарин закрывался в своей комнате, доставал из тайника деньги (банкноты, золото и серебро), ложился на пол, раскладывал свои сокровища, пересчитывал их и гладил. Этих моментов ждали его жена, сын и дочь. Внезапно раздавался испуганный крик: «Пожар!» или «Воры!» Бухарин вскакивал как очумелый и выбегал на крыльцо. Тогда жена и дети забегали в его комнату и хватали деньги, сколько удавалось, на которые потом кормились и одевались. Его младший брат был типичный русский купец-пройдоха, придерживающийся правила «не надуешь — не продашь». Несколько раз он объявлял себя банкротом, приходил к соглашению с кредиторами, которым оплачивал долг из расчёта 10 копеек за рубль. Я тоже испытал на себе его методы, но мне удалось его проучить. Бухарин заболел острым суставным ревматизмом и просил меня, чтобы я ежедневно его навещал, обещая оплатить счёт после завершения лечения. Через несколько недель он выздоровел, но долга мне не выплатил, несмотря на мои неоднократные напоминания. Через несколько месяцев после этого он вызвал меня к жене, заболевшейбрюшным тифом. И снова повторились торжественные обещания оплаты счёта и всего долга после выздоровления жены. Конечно, и на этот раз Бухарин меня обманул. Через некоторое время он пришёл ко мне с сыпью на лице. Я не хотел его принимать, но он клялся, что уже приготовил для меня деньги, только забыл их дома. Через несколько дней он снова явился ко мне и на мой вопрос, принёс ли он долг, нагло ответил: «Господин доктор, к чему все эти расчёты между нами?» В бешенстве я выставил его за дверь. Снова прошло несколько месяцев, и однажды вечером явился Бухарин, удивительно робкий, кроткий, и почти со слезами говорит мне:
– Господин доктор, спасите меня от беды! Меня выбрали в сиротский суд. Ответственность там большая, и легко можно попасть под суд, особенно мне, ведь я почти неграмотный. Вы же знаете, что я нездоров и без вашей помощи я пропаду. Напишите справку, что по причине болезни я не могу исполнять возложенные на меня обязанности.
– Конечно, я знаю, что вы действительно нездоровы, и могу это подтвердить справкой, но перед этим вы заплатите мне всё, что должны за лечение вас и вашей жены.
– Да с удовольствием, конечно. Я оплачу по всем счетам.
– Нет, милостивый государь. Хитрость удаётся обычно только трижды, вы же меня обманули уже четыре раза. Дураков нет.
Я достал из письменного стола бумаги и посчитал, что за 35 визитов на дом к Бухарину и за несколько консультаций у меня — из расчёта по 3 рубля за визит — он должен заплатить мне 210 рублей.
– Если бы вы поступали со мной честно, я бы вам сегодня дал требуемую справку бесплатно, но поскольку вы нагло меня обманывали, то за это свидетельство заплатите 100 рублей. Итого вместе с долгом получается 310 рублей и 80 копеек за печать.
– Господин доктор, может быть, вы хотя бы эти 80 копеек скинете?
– Нисколько не скину.
– Хорошо, пишите справку, а я завтра принесу деньги.
– Ну нет! Вы мне уже преподали урок. Сначала деньги, потом документ.
Оказалось, что деньги у Бухарина были с собой. Когда я пересчитал полученные банкноты, оказалось, что не хватает 10 рублей. Плут клялся, что у него с собой больше нет, но когда я не уступил, нашёл их. Прощаясь, Бухарин горячо жал мне руку и благодарил за науку. С тех пор он стал моим другом, превозносил меня перед знакомымии аккуратно оплачивал [медицинские] консультации. Вот такая подлая натура русского купца.
В казначействе былодва чиновника: Дранговский, чья жена была акушеркой, и Букарь. Последний был уже хорошо в летах, у него было около двенадцати детей. Он мне рассказывал, что как-то, отправившись со всей семьёй в Челябинск на почтовых лошадях и проехав несколько вёрст от станции, они стали считать детей и одного недосчитались. Вынуждены были возвращаться и нашли его играющим возле станции. Тот же Букарь рассказывал мне, как выглядел Челябинск 45 лет назад. Тогда проезжал через город наследник трона, будущий царь Александр II. Челябинские дамы решили торжественно встретить монаршую особу. Нарядились в самые лучшие свои туалеты и собрались перед зданием почтовой станции. Долго ждали, наконец подъехала карета и из неё вышел наследник трона. Дамы начали делать книксены, приседать, гримасничать, строить глазки, стараясь друг перед другом выдвинуться вперёд. Царевич посмотрел удивлённо, наконец сплюнул, влез обратно в карету и, не выходя из неё, ждал, пока перепрягут коней. Только после 1863 г. польские ссыльные начали повышать здесь культуру, учили детей разным предметам, иностранным языкам. По их требованию привезли в Челябинск первое фортепиано, которое вызвало настоящую сенсацию. Жители толпами собирались перед домом, в котором поместили инструмент, с удивлением и восторгом слушали игру, заглядывали в окна и взбирались друг другу на спину, чтобы лучше видеть. Некоторые даже утверждали, что в этом ящике сидит нечистая сила. В Челябинске была только одна аптека, владельцем которой был немец Штопф. Аптекарь и его жена были во всём друг на друга похожи. Оба маленькие, круглые как огурчики, румяные, они совершенно акклиматизировались в Челябинске. Аптека оставляла желать много лучшего, в ней не было новейших средств, таких как апоморфин, кокаин, антипирин и т. п., о которых Штопф, кажется, ничего не слышал. Я [никак] не мог его убедить, чтобы он заказал эти медикаменты. «Это ненужные выдумки, — ответил он мне. — Мы без этих гадостей обходились до сих пор и впредь обойдёмся». Штопф не придерживался твёрдой аптечной таксы и брал за лекарства по своему разумению: один раз дешевле, а другой раз за то же самое лекарство в три-четыре раза дороже. На мои предостережения, чтобы так не делал, потому что когда-нибудь попадётся, он только смеялся. И, конечно, попался. Ревизия аптеки, проведённая моим отцом, который как врачебный инспектор приехал в Челябинск, обнаружила в аптеке непорядки, отсутствие множества медикаментов. Выяснилось, что за один мой рецепт Штопф взял в 18 раз больше, чем позволяла такса. Мой отец приказал вернуть пациенту всю полученную сумму. Кроме того, Штопф вынужден был пообещать, что поставит в аптеку необходимые медикаменты, в том числе некоторые новые, которые, согласно закону, обязана иметь так называемая «нормальная» аптека. После отъезда моего отца аптекарь иронизировал, говоря, что настали новые времена, что в России повеяло новым духом, видимо, скоро явится антихрист и т. д. Однако вынужден был исполнить то, что ему велели, и начал придерживаться таксы. Через несколько лет он сказал мне: – А вы знаете, ваш отец — мудрый человек, а я был глуп. Я и сам теперь доволен: аптека приносит гораздо больший доход, чем раньше. Некоторые новые медикаменты на самом деле замечательные, даже на себе и на своей жене я убедился в их эффективности. Да, прогресс — это прогресс… Полностью соответствовал всей этой компании поп Протасов, уже немолодой , небольшого роста , подвижный и в сущности порядочный [человек]. Была у него одна страсть — он был заядлым картёжником. Протасов по должности принимал причастие у тяжелобольных в городской больнице. Я отдал распоряжение, чтобы, как только больной потребует, посылали за Протасовым. Я вынужден был это сделать, поскольку говорили, что Доктор-католик и фельдшер-магометанин не пускают попа в больницу. Однажды вечером пришёл ко мне фельдшер Файрузов и сообщил, что в больнице произошёл скандал. Тяжелобольной солдат, чувствуя себя плохо, умолял, чтобы привели батюшку. Файрузов незамедлительно послал за Протасовым. К несчастью, тот как раз играл в винт и, оторванный от зелёного столика, пришёл в самое дурное расположение. Однако взял дароносицу и приехал в больницу. Подошедши к указанному ему больному солдату, он стал на него ругаться, а потом крикнул: «Открывай пасть, скотина!» и грубо сунул ему просфору в рот со словами: «Жри, собака!» Эта сцена крайне возмутила остальных больных, находящихся в палате, которые не поколотили попа только благодаря быстроте его ног и вмешательству фельдшера. На следующий день я пришёл к Протасову и, объяснив ему всю недопустимость его поведения, добавил, что буду вынужден просить архиерея, чтобы он назначил в больницу другого духовника. Бедный попик был страшно опечален: было видно, что он искренне сожалел о своём поступке. Со слезами на глазах дрожащим голосом он умолял меня, чтобы я его не губил, и клялся, что этого больше не повторится. Оправдывался же он тем, что весь вечер ему карта не шла, он проигрывал и сильно нервничал. У меня совершенно не было намерения жаловаться на попа, я только хотел его припугнуть. Я пообещал ему, что о скандале никто не узнает. Для этого я велел фельдшерам и санитарам молчать. С тех пор Протасов стал моим другом. Для дополнения галереи челябинских типов я ещё вспомню о порядочной, по правде говоря, фигуре — о полицейском, фамилию которого я забыл. Умный, лицемерный, ловкий взяточник, он, судя по всему, прошёл через огонь и воду, хотя и нельзя было ничего выведать у него о его прошлом. Известно было только, что когда-то он был моряком и много где побывал. Пил и врал он напропалую. Один раз в трескучий мороз пришёл он в больницу и попросил у меня рюмку водки, чтобы согреться. Поскольку водки не было, я велел подать ему полстакана девяностоградусного спирта, чтобы он его развёл водой. Он этого не сделал и просто вылил себе в горло чистый спирт. Последствия были мгновенными. Дыхание перехватило, а глаза вылезли на лоб. Как ошпаренный, он подскочил к умывальнику и начал хлебать воду, разбавляя таким образом спирт, но уже в желудке. Мне вообще везло на лгунов, но этот превзошёл всех, кого я знал. Он выдумывал фантастические факты о своих приключениях и нимало не смущался, когда ему доказывали, что он явно соврал. Например, он рассказывал мне, что у него была удивительно умная собака. Желая убедиться в её сообразительности, он дал ей в миске молоко, разбавленное водой. «И что бы вы думали, эта шельма выпила молоко, а воду оставила. Ей-богу, правда. Я бы сам не поверил, если бы не видел собственными глазами». В другой раз во время судебно-медицинского вскрытия он развлекал меня и судебного следователя — латыша Кехриха, флегматика, раздумывающего над каждым словом. Кехрих как-то упомянул о способе соления рыбы, используемом рыбаками Прибалтики. На это пристав сказал: «Мы во флоте по-другому делали. Делили, значит, лодку перегородками на три части и каждую наполняли соляным раствором: слабым, средним и насыщенным, после чего в слабый раствор запускали живую рыбу, которая плавала из одного отсека в другой и сама солилась…» Следователь долго думал, наконец спросил:
– А как же этот риб плавала, если в лодке бил перегородки?
– Ну… так ведь в перегородках были сделаны отверстия, дырки такие… ну, вы понимаете.
– Понимай.
И снова после долгих раздумий Кехрих спросил:
– Если в перегородки бил дирка, то как соляные растворы не смешался друг с другом?
– Ах, боже мой! Ничего вы не понимаете, с вами [вообще] невозможно разговаривать…
Я чуть было не забыл о ещё одном интересном экземпляре, а именно о князе Мещерском. На его примере можно убедиться, до какого нравственного разложения может дойти человек. Князь Мещерский происходил из аристократической и родственной правящему дому семьи, проживавшей в Москве. Он был очень хорошо воспитан, владел несколькими языками и весьма недурно играл на фортепиано. Как и другие молодые русские аристократы, Мещерский поступил в гвардию, где его ожидала прекрасная карьера. Но он втянулся в разгульную жизнь, состоявшую из пьянок, женщин, карт и разного рода выходок и скандалов. Во время какой-то гулянки он поспорил с товарищами, что проедет по главной улице Москвы верхом на корове задом наперёд. Пари он выиграл, но полиция арестовала спорщика и отправила в кутузку, где он провёл ночь. Проснувшись рано утром со страшной головной болью, он хотел послать за коньяком, но не нашёл ни копейки в карманах, потому что полицейские украли у него все деньги и часы. Недолго думая, Мещерский снял со стены икону и, сорвав с неё серебряный оклад, послал с ним слугу за водкой. Кражу обнаружили и, Мещерского отдали под суд. Это было первое дело, рассматриваемое в новых судах с участием присяжных. Его уволили из полка и выслали в Челябинск. Это было ччуть больше двадцати лет назад. Лет через десять его помиловали, но семья не хотела его признавать и требовала, чтобы он не покидал Челябинска, за что согласилась присылать ему некоторую сумму на жизнь. В Челябинске Мещерский опускался всё ниже. Когда я с ним познакомился, ему было около 50 лет и его длинные волосы и борода были уже сильно припорошены сединой. Когда он не был пьян (что редко случалось), он демонстрировал проблески живого ума. Мог он также пошутить, иногда очень язвительно. Даже совершенно пьяный, он никогда не говорил о своём прошлом, только однажды в разговоре со мной назвал себя «бывшим человеком». Я искренне жалел беднягу, потому что предполагал, что он был очень несчастен. Никогда я не позволял себе смеяться над ним и унижать его человеческое достоинство, как это делали другие, не только невежественные купцы, но и интеллигенты. Мещерский это чувствовал и выражал мне при каждом удобном случае признательность, уверяя, что одного меня в Челябинске ценит и уважает. Сам он, однако, находил странное удовольствие в унижении себя. Эта черта довольно часто встречается у русских, её можно встретить в произведениях Горького , Андреева, Куприна и других. Мещерский на вечерах в купеческих домах играл роль не то лакея, не то шута: разносил вино, прислуживал, смешил собой гостей и позволял насмехаться над собой, но если отвечал, то всегда метко и язвительно. Было понятно, что он всей душой ненавидит это и время от времени давал выход своей ненависти. В день именин Владимира Покровского, когда у него пировали многочисленные гости, на двор въехала странная процессия. Одна за другой ехали брички и коляски, запряжённые лошадьми, украшенными какими-то лохмотьями, тряпьём и кусками рогожи. В первой бричке сидел сам Мещерский, одетый в одолженный, весь в пятнах фрак и в смятом цилиндре на голове; в руке держал веник для подметания улиц, надетый на длинную палку. В каждой из следующих бричек ехала наряженная проститутка, держа в одной руке веник, словно букет, а в другой — ночной горшок. Вся эта процессия под удары в латунный таз постепенно окружала двор, кланялась гостям, припавшим к окнам, и выливала содержимое сосудов перед крыльцом. У жены Покровского случилась истерика, а он сам был бледный от бешенства, но не отважился выйти и выгнать дебоширов, поскольку понимал, что Мещерский на это рассчитывал и приготовил какую-нибудь шутку. Трапеза была испорчена и гости постепенно разошлись. В другой раз под утро на перекрёстках появились в большом количестве расклеенные листки бумаги, на которых большими буквами были написаны все взятки, которые за последнее время получили исправник и его помощник, с указанием фамилий людей, у которых они эти взятки вымогали, полученной суммы и дела, за которое уплачено. Не успела полиция, состоящая из нескольких малограмотных полицейских, оглянуться, уже весь город прочитал этот документ, а многие сделали копии. Жил Мещерский у какой-то старушки-мещанки, которая его любила и гордилась, что её жилец — настоящий князь. Она хотела получить [что-нибудь на] память и упросила Мещерского, чтобы тот с ней сфотографировался, конечно, за её деньги. Эту фотографию Мещерский подарил мне. Возле столика сидит в новой шали хозяйка с глупым, улыбающимся лицом, а возле неё стоит Мещерский с одной ногой на стуле и в занесённой над головой женщины руке держит за горлышко бутылку, будто хочет ударить. Под этой группой подпись: «Германия и Россия». Хозяйка, видимо, изображает глупую Россию, а Мещерский — Германию.
Вот в таком окружении нам было суждено провести почти семь лет вдали от родины и от родных. Я, весь день занятый работой, страдал меньше и меньше ощущал нехватку подходящего общества, а вот моя Толя сильно скучала по Вильну, родным и знакомым. Всё здесь для неё было чужим и неприятным. Мы не могли поддерживать приятельские отношения с невежественным купечеством, бывали только у Покровских, Вятковских и Балкашиных. Впрочем, в первый год нашего пребывания в Челябинске беременность Толи не позволяла ей быть очень активной. Но постепенно мы привыкли к новым условиям жизни в маленьком сибирском городишке, тем более что у Толи была спутница — её сестра Стася, с которой они вместе вели хозяйство. Стася сразу заслужила всеобщее расположение, а с женой Ивана Покровского они даже подружились. Они организовали концерт, который имел огромный успех. Зал был переполнен. Госпожа Покровская неплохо исполнила на фортепиано несколько произведений, в том числе рапсодию Листа. Стася играла и пела. Когда она спела «Vorrei morire!», овациям не было конца, а сидящий за мной купец-аршинник громко выразил своё восхищение: «Да это совсем другой коленкор!» Но настоящаябуря аплодисментов разыгралась тогда, когда вызванная [на бис] Стася села за фортепиано и, не снимая перчаток, сыграла какой-то бравурный отрывок. Изумлению зрителей не было предела. «Это, — кричали они, — настоящая артистка, она играет в перчатках!» Мои отношения со Стасей были дружескими и тёплыми, хотя мы часто ссорились. Она была по характеру и темпераменту настоящей артисткой — живой, резкой, эмоциональной. Она твердила, что не сможет прожить и дня, если не сядет за фортепиано. Поэтому уже несколько позже, когда мне удалось купить бывшее в употреблении пианино Эрара, Стася была счастлива и доставляла нам удовольствие тем, что часто играла и пела. Затем это случалось всё реже и реже, и нужно было долго и настойчиво просить её, чтобы она что-нибудь сыграла. Как-то раз я положил на клавиатуру листок, на котором написал дату, когда Стася в последний раз играла. Через некоторое время я упрекал её, что она забросила музыку и пение. Она уверяла, что нет ни дня, когда бы она не играла или не пела. В ответ я взял её под руку, подвёл к пианино и показал лежащий на клавиатуре листок, который говорил о том, что Стася уже две недели не касалась клавиш. Она сначала рассердилась и накричала на меня, но тут же начала громко и от души смеяться. Поскольку я должен был ежедневно бывать в двух больницах и у пациентов в городе, а Толя или Стася ездили на рынок и по магазинам, мы решили, что не обойдёмся без собственной лошади. Поэтому я купил её за 20 рублей (в чём помог мне мой отец, прислав 100 рублей). Это было маленькое неказистое создание сивой масти со странными пятнами фиолетового оттенка. Шерсть [на ней] торчала в разные стороны и не приглаживалась ни скребницей, ни щёткой. Толя назвала этого скакуна Свинкой. Лошадь была очень медлительной и обладала меланхолическим темпераментом. И всё равно мы были счастливы и горды тем, что у нас есть настоящая живая лошадь. По нескольку раз в день мы заглядывали в конюшню, а Толя и Стася кормили её из рук хлебом и сахаром, к чему она относилась довольно равнодушно. Я купил также за несколько рублей упряжь и коробок, т. е. плетёную корзину с сиденьем, укреплённую на длинных шестах, выполняющих роль рессор. Это удобный и нетряский экипаж, только садиться в него было довольно высоко, и приходилось перекидывать ногу через край корзины, что дамам было трудно и неприятно. Я нанял кучера Иону, которому несколько месяцев назад удалил опухоль с нижней губы. Каждый день после утреннего чая я ехал в тюремную больницу, оттуда в городскую больницу и раз в неделю заезжал в тюрьму. Челябинская тюрьма имеет значение как этап между губерниями европейской [части] России и Сибирью через Екатеринбург. На протяжении года проходит через Челябинск до двадцати тысяч заключённых, а одновременно в тюрьме находится до тысячи и более арестантов. Ад Данте может показаться раем по сравнению с челябинской тюрьмой, а Кеннан, описывая с ужасом различные сибирские тюрьмы, не предполагал даже, что может существовать что-то стократ худшее и страшное. Тюрьма в Челябинске невольно наводит на мысль, что она создана для того, чтобы безжалостно мучить людей, доставлять им физические и моральные страдания и как можно больше убивать. И она достигла этой цели, потому что смертность здесь страшная, эпидемии заразных болезней происходят постоянно и принимают характер особенно пагубный, как, например, эпидемия сыпного тифа в 1892 г., когда вымерла треть заключённых. Цинга здесь не прекращается, и время от времени вспыхивает эпидемия. Главная мужская тюрьма находится на окраине города и занимает квадратную площадь, обнесённую высоким частоколом. На этом пространстве находятся постройки: контора, караульная, цейхгауз, кухня, баня, а также камеры для заключённых. Это деревянные здания, почерневшие от старости, наполовину сгнившие, мрачные, грязные, угрожающие вот-вот обрушиться . Требуется большая ловкость, чтобы взобраться, особенно зимой, по ступеням, ведущим в эти здания, сложенным из необтёсанных камней, скользких и шатающихся под ногами. Тюрьма рассчитана на 93 человека, но когда по приезде в Челябинск я её посещал, в ней было 800 заключённых, а главный надзиратель говорил мне, что иногда собирается здесь до 1000 несчастных, т. е. в десять раз больше, чем могут вместить тюремные камеры. Легко себе представить, как вынуждены страдать люди в такой скученности и к тому же в условиях, не отвечающих самым примитивным требованиям гигиены. В тюрьме есть камеры, в которых проход между нарами имеет ширину не более чем полтора аршина, и вот в такой камере вместо трёх, самое большее — четырёх человек находится 25–30 заключённых, которые зимой проводят здесь в атмосфере, отравленной вонью людских тел и так называемой параши, т. е. ведра с нечистотами, по восемнадцать часов в сутки, т. е. с трёх часов дня и до восьми часов утра. Когда я вошёл в такую камеру, то уже через несколько минут мне сделалось плохо: появилась головная боль, головокружение и тошнота, а перед глазами летали искры, и я почувствовал, что сейчас упаду в обморок, поэтому поспешил выйти на воздух. Пламя свечи тусклое, почти не светит, его окружает радужное кольцо. Камеры полутёмные, потому что дневной свет почти не проникает через маленькие окна с мутными стёклами, покрытыми слоем льда, тем более что высокий частокол препятствует доступу света. Грязь, которая здесь царит, невозможно описать: стены почернели от пыли, паутины и грязи, на прогнившем полу на дюйм слой грязи. Находящиеся возле стен нары, то есть широкие лавки для сна, невероятно грязны и завалены обрывками грязной одежды и гниющими лохмотьями, с множеством паразитов, вшей и блох, которые особенно досаждают новым заключённым. В камерах почти нет вентиляции, ведь нельзя же считать таковой отверстия размером с блюдечко высоко в стене у потолка. Поэтому уже через час после закрытия камер (зимой — в три часа дня) воздух в них испорчен, а вода, только что налитая в кадки, становится тёплой, вонючей и противной. Вскоре после закрытия камер температура в них значительно повышается и через несколько часов достигает 20 °R70. Более слабые и непривычные заключённые после ночи, проведённой в таких условиях, выйдя утром на воздух, шатаются как пьяные. Спят заключённые вповалку на нарах, под нарами и в проходе между ними, причём лежат так тесно, что практически не могут перевернуться на другой бок или поменять позу на более удобную. На нарах спят на куске старого войлока, подложив под голову некое подобие подушки, наполненной прелой соломой, а в проходе между нарами спят просто в грязи. Из-за страшной жары в камерах заключённые спят, раздевшись догола. В самых плохих условиях находятся так называемые бродяги, которые среди заключённых составляют низший слой. Их камеры самые тесные, наполняемость ещё выше, а питание хуже. Одежда их состоит из невозможно грязных лохмотьев. Бродяг меньше выводят на прогулку. Раз в неделю арестанты моются в бане. Я тут употребил неподходящее выражение «моются», больше подойдёт выражение «пачкаются». Баня, старая, полуразвалившаяся, находится на тюремном дворе, а поскольку заключённые отправляются туда партиями по 30–40 человек, то они даже не имеют возможности присесть и якобы моются, стоя друг за другом в тесноте. Питание заключённых плохое и скудное. Кормят их в основном сушёной, наполовину затхлой рыбой, а такжебульоном из бараньих голов. Даже неразборчивые и голодные люди очень часто отказывались есть эту отвратительную вонючую пищу. Ни чаю, ни табаку заключённым не дают, и даже курение строго запрещено. Лишение табака людей, привыкших к курению, является излишней жестокостью, поэтому заключённые находят способы тайно добывать табак и папиросы, платя, разумеется, за них баснословные деньги. За четверть фунта плохого табаку они платят 10 рублей, за одну папиросу — 20 копеек, а за одну затяжку дымом — 5 копеек. К этим физическим страданиям необходимо добавить моральные муки. Постоянное нахождение в толпе людей с разными характерами, невозможность хотя бы на минуту остаться в одиночестве, оторванность от дома, семьи, строгое обращение надзирателей, унижение человеческого достоинства, неопределённость судьбы, которая ждёт заключённого, — всё это влияет в высшей степени раздражающе или удручающе на нервную систему, поэтому сущая мелочь выводит заключённого из равновесия и лишает его самообладания. На пустом месте возникают ссоры и стычки, которые часто кончаются кровью. Однажды поздним вечером меня вызвали в тюрьму, где внезапно умер один из заключённых. Когда я вошёл в камеру, слабо освещённую одной свечкой , арестанты встали с мест, звеня кандалами, и угрюмо исподлобья смотрели на меня и на надзирателя. На нарах лежал на вид нестарый, может, сорокапятилетний, крепко сложённый мужчина с седоватой бородой. Лицо его было посиневшее, а нос и губы странно сплющены, как будто перед этим были чем-то придавлены. Не оставалось сомнений, что этот человек был задушен. Когда надзиратель на минуту вышел из камеры, я спросил заключённых: «Что тут произошло?» Тогда вышел седой старик и, поклонившись мне в пояс, сказал: – Барин, не выдавай [нас]! Мы его осудили как шпиона и доносчика, он сдавал начальству своих товарищей по несчастью. У нас не было сил больше терпеть, мы его судили, приговорили к смерти и исполнили приговор. Вы можете нас погубить. Пожалейте несчастных. Положение моё было весьма скверным. С одной стороны, долг предписывал мне раскрыть правду, с другой же, когда я подумал, что этих несчастных, угнетённых до невозможности людей будут ещё больше мучить, истязать, гноить в карцере, лишая прогулок и даже той худой и скудной пищи, которую им давали, а ещё когда к тому же увидел вокруг себя исхудавшие, серые лица и беспокойно глядящие на меня глаза, то в моём сердце проснулась такая большая жалость, что я решил не говорить правды. Когда, после того как я осмотрел труп, смотритель спросил, что я думаю о причине смерти заключённого, я без колебаний ответил, чтоон умер вследствие апоплексического удара, вызванного чрезмерной жарой и недостатком воздуха в камере. Труп унесли, и на этом дело закончилось. В другой раз меня вызвали для осмотра «политического преступника». Я поехал в тюрьму, подстрекаемый любопытством, потому что ожидал увидеть человека интеллигентного, может, какого-нибудь студента-прогрессиста. Каково же было моё удивление, когда в контору ввели арестанта, закованного в ножные и ручные кандалы. Это был измождённый, нестарый крестьянин с редкой желтоватой бородкой и глуповатым выражением лица. – Так это ты политический преступник? — спросил я. – Точно так, ваше благородие. – Что же ты такого сделал? – Государя в пьяном виде Сашкой обругал, — ответил он с глупой улыбкой. Вот такое страшное преступление совершил этот «политический преступник», за которое заковали его в кандалы, гноили несколько недель в тюрьме, и ждали его суд и ссылка вглубь Сибири. Уже гораздо позже само царское правительство поняло, что таким способом только дискредитирует и ставит в неловкое положение царя и приказало прекратить такого рода дела об оскорблении Его Величества. Узнав о бедственном положении заключённых, я решил, насколько это будет в моих силах, облегчить их. Все мои обращения к директорам тюрьмы не имели никаких последствий. Как Сапега-Ольшевский, так и исправник на все мои представления и просьбы давали один и тот же ответ: «Нет денег! К тому же тюрьмы — это не дворцы. Преступник должен расплачиваться за свои поступки». Я ухватился за другое средство. У меня в распоряжении была тюремная больница, в которой я был полноправным хозяином, и никто не вмешивался в мою деятельность там. Больница находилась в одноэтажном доме из красного кирпича на том месте, где улица выходила на большую, поросшую травой площадь. Она была рассчитана на 35 больных, которые размещались в трёх палатах, но можно было разместить 40 и даже 45 человек, поскольку был ещё приёмный покой. Женщины размещались в отдельной палате с собственным входом. Тюремный комитет выдавал мне на лечение больных по 50 копеек в день на каждого, что составляло около 500 рублей в месяц. Поскольку я заказывал лекарства из Екатеринбурга с аптечного склада Туржанского со скидкой 10–15 %, то я экономил и расходовал эти деньги в пользу находящихся в больнице заключённых. Сразу же после приёма больницы я заявил фельдшеру Ушакову и санитарам, что решительно требую, чтобы к больным заключённым в больнице относились по-человечески и с заботой. «Здесь нет преступников, — добавил я, — здесь только больные и несчастные». Фельдшер Ушаков был порядочным и добрым человеком, поэтому я был за него спокоен, что он охотно последует моим указаниям и что я найду в нём помощника. Так и вышло. Меня предостерегали, чтобы я был бдителен по отношению к заключённым, поскольку среди них [есть] неисправимые преступники, убийцы, которые уже бросались с ножом на надзирателей и даже на моего предшественника, доктора Падарина. Когда я в первый раз посещал в больнице заключённых, я видел вокруг угрюмые лица и злые взгляды, а на вопросы получал недружелюбные ответы. Но это меня не обескуражило. Тем сердечнее я говорил с ними, тем больше заботы оказывал им. И уже под конец моего визита настроение заключённых по отношению ко мне заметно изменилось в лучшую сторону. Один больной обратился ко мне с какой-то просьбой, которую я удовлетворил, несмотря на протест смотрителя больницы еврея-кантониста Минскера, неплохого в общем-то человека. Это произвело хорошее впечатление. Но окончательно я снискал себе расположение больных заключённых по следующей причине. С возмущением я обнаружил, что тяжелобольной, с воспалением лёгких, и ещё один,с язвой на голени, лежат в кандалах. Не скрывая своего возмущения от такой жестокости, я незамедлительно послал за начальником тюрьмы Дружиловским с требованием, чтобы он немедленно распорядился снять кандалы со всех больных, находящихся в больнице. Пришёл кузнец, и вскоре все кандальники были раскованы. Впервые я услышал слова благодарности и понял, что заслужил доверие бедняг и что с их стороны мне ничего не угрожает. С тех пор всех препровождаемых в больницу заключённых расковывали. Раз в неделю я отправлялся в тюрьму, обходил камеры и, выбрав несколько самых слабых и наиболее исхудавших бедняг, велел отправлять их в качестве больных в тюремную больницу. Они сразу делали большие глаза и заверяли, что здоровы, на что я отвечал: «Это не страшно, отдохнёшь, подкрепишься». Они отдыхали и набирались сил. Каждый из них расставался с кандалами, спал на кровати на сенном матрасе под одеялом с подушкой под головой, у них было чистое бельё, а вместо лохмотьев — халат. Питание в больнице было хорошее и достаточное. Перед обедом наиболее ослабевшие получали по рюмке водки. Курильщикам я выделял табак. Два раза в неделю заключённые могли ходить в баню, а двери больницы весь день были открыты, поэтому больные, если состояние здоровья и погода позволяли, могли проводить сколько угодно времени на свежем воздухе на широком и чисто убранном дворе. Побег был исключён, потому что двор был окружён высоким забором с закрытыми воротами и охранялся двумя вооружёнными часовыми. Человеческое отношение фельдшера и санитаров делали своё [дело]. Бедняги действительно отдыхали, как физически, так и духовно. По отношению к ним я старался быть всегда одинаково заботливым, не выделял никого, а заметив, что некоторые [из них] очень ранимые, никогда не спрашивал, за что их заключили и какое преступление они совершили. Насколько это было возможно, я старался удовлетворять их просьбы. Всё это привело к тому, что мои отношения с заключёнными были как нельзя лучше. Они полностью мне доверяли, делились со мной своими бедами и заботами. Общаясь с ними, я убедился, что это такие же люди, как и все, что в каждом из них, даже в самом страшном преступнике, есть искра Божья, только заглушённая несчастьем, бедой, темнотой и людской злобой. В самом деле, многие из тех, кто ходит на свободе, занимает должности и даже пользуется уважением, хуже тех, кто переносит муки в тюрьмах, и должны занять их место. Очень помогала мне завоевать расположение заключённых моя золотая жёнушка. Когда ей позволяло здоровье, особенно в последние годы нашего пребывания в Челябинске, Толя часто навещала тюремную больницу, приносила больным чай, сахар, папиросы (которые изымала у меня), булки и т. д., разговаривала с больными, утешала бедняг, грамотным давала почитать книги, не раз писала от их имени письма. На Пасху Толя привозила освящённые куличи, ветчину, телячью печень, яйца и т. д. Когда милый силуэт Толи появлялся в мрачных больничных палатах, заключённые, что поздоровее, вскакивали с коек с криками: «Наш ангел приехал!» — и радостно окружали её, тепло приветствуя. Один старичок постоянно называл Толю Богородицей. Через год и меня заключённые стали называть: «Отец родной!». В расположении, которое выказывали мне арестанты, убедило меня следующее событие. Заключённые, лечившиеся в больнице, выбирали между собой одного, обязанностью которого было принимать через окошко в калитке пожертвования от местного населения. Такие пожертвования продуктами, а частично и деньгами, поступали весьма обильно, потому что русский народ милосерден, заключённых считает несчастненькими и охотно им помогает. Так вот, когда как-то утром я приехал в тюремную больницу, подошли ко мне два башкира с жалобой, что при разделе собранных пожертвований их обошли и ничего им не дали. Возмущённый такой несправедливостью, я резко упрекал собравшихся вокруг меня заключённых и объяснял, что сами они, будучи обиженными судьбой и перенося страдания, должны иметь сострадание и сочувствовать товарищам по несчастью, а не обижать и не обделять их. Я говорил, не скрывая возмущения, а они слушали молча. Наконец, когда я закончил, один из заключённых сказал:
– А ты, дохтур, не вмешивайся, не зная в чём дело. Знай тогда, что все без исключения арестанты ценят тебя за всё, что ты для нас делаешь, и благодарны тебе. Так вот, решено, что никто под страхом смерти не имеет права сбегать из челябинской больницы, чтобы не подвести тебя под ответственность. Есть в этом и наш собственный интерес, потому что если бы кто-нибудь отсюда убежал, то закончилась бы наша свобода в больнице, власти ужесточили бы порядки. Все заключённые знают, что тот, кто из этой больницы убежит, подпишет тем самым себе смертный приговор. Рано или поздно он снова попадёт в тюрьму, здесь или в другом городе, и тогда не будет ему спасения. Если не здесь, то на этапе или на каторге он будет уничтожен. А вы ведь знаете, что арестанты умеют исполнять приговоры (удушение шпиона в главной тюрьме, о чём я писал выше). А теперь смотри. Меня подвели к окну и показали перепиленную в двух местах решётку. Перепиленные места были тщательно залеплены хлебом. – Этих двух башкир мы поймали как раз этой ночью, когда они перепиливали решётку. На первый раз мы их простили и в наказание только лишили их на неделю доли в получаемой милостыне.
Конечно, после этого объяснения я согласился с ними и сказал, что не буду вмешиваться и менять их решения. Я убедился, что эти заклеймённые преступники могут быть изощрёнными. Как я уже упоминал, каждые несколько дней я принимал в больницу нескольких здоровых заключённых «на отдых», который я считал необходимым по причине страшных тюремных условий. Так вот, почти всегда через несколько дней такой заключённый просил меня, чтобы я его выписал, и благодарил за полученную возможность отдохнуть, а когда я предлагал ему ещё побыть в больнице, отвечал:
– Спасибо, я уже отдохнул, а вы теперь другого возьмите на моё место.
Насколько курящим заключённым тяжело было обходиться без табака, свидетельствует следующий факт. Как-то привезли в тюремную больницу молодого заключённого, у которого подошвы обеих стоп были покрыты нарывами вследствие многочисленных мелких гноящихся ранок. Бедняга рассказал историю [появления] этих ранок. Здоровых и сильных заключённых посылают под конвоем в город на работы. Там им удаётся незаметно достать немного водки, папирос и табаку, но крайне трудно пронести всё это в тюрьму, потому что возвращающиеся арестанты подвергаются тщательному и скрупулёзному досмотру. Они пытались пронести табак в прямой кишке, но и там его находили. Вот бедняга и придумал. Достав немного табаку, он завернул его в две тряпочки и иглой с ниткой пришил их себе к коже подошв. Ему удалось пронести контрабанду, он заработал несколько рублей, но тяжело заболел, потому что развилась флегмона стоп.
В больнице побывалисотни заключённых, среди которых матёрые убийцы, на чьей совести была не одна человеческая жизнь, серийные насильники, грабители, воры, бандиты, фальшивомонетчики, но попадались также и странные преступники. Помню одного, исключительно приятного и милого старика с большой белой бородой. Он отличался серьёзным выражением лица и кроткими детскими глазами. Старик этот выказывал недюжий ум и поражал начитанностью. Он хорошо знал русскую литературу, был знаком со Спенсером и Кантом. Когда я как-то выразил ему своё удивление, он грустно улыбнулся и сказал:
– Не спрашивай, доктор, кем я был когда-то. Я уже не тот и [никогда] не буду. Так жизнь моя сложилась. Я «бывший человек». Хотите знать, за что меня посадили? А за то, что я сказал как-то попу, что икона и лопата из одного дерева сделаны. Это было кощунство по отношению к православной религии, а я стал опасным преступником.
Был в тюремной больнице паренёк Ванюшка, которому было лет шестнадцать, а выглядел он на десять. У него была наследственная особенность, которая лишила его носа, а лицо изрыла шрамами. Его не могли принять в городскую больницу, поскольку болезнь была неизлечима, община не хотела его содержать и кормить, а родственников у него не было, поэтому его выслали по этапу в тюремную больницу, а община за него платила. Когда я принял больницу, Ванюшка был там уже года четыре. Я оставил его в больнице, и, когда через семь лет покидал Челябинск, Ванюшка чувствовал себя тут как дома. Вторым постоянным жильцом тюремной больницы был дядя Антон, тихий сумасшедший, он не знал ничего о себе, о своих родителях и происхождении, то есть считался «непомнящим родства» бродягой, был заключён в тюрьму, а оттуда направлен в больницу, в которой обитал уже пять лет. Тихий, постоянно что-то шепчущий себе под нос, дядя Антон никому не мешал, поэтому заключённые его не обижали, заботились о нём и допускали к разделу милостыни. Бывало, однако (правда, очень редко), что, разозлённый, он впадал в бешенство и бросался на людей. Тогда пригодилось его связывать. У другого заключённого, дяди Ивана, были хронические язвы на голенях, и уже несколько месяцев он сидел в тюрьме, ожидая суда. Он убил одним ударом палки жену, застав её с любовником in flagranti. У него осталась 10-летняя дочка Аксюша, а поскольку он не знал, что с ней делать, потому что у него не было никого, кто бы мог позаботиться о ребёнке, то он забрал её с собой в тюрьму, где её поместили в женском отделении. Бедняжка скучала по отцу, поэтому я забрал её оттуда и поместил в женском отделении больницы, чтобы она могла всё время находиться с отцом. Дядя Иван выполнял обязанности санитара, даже научился делать перевязки и помогал фельдшеру. Это был тихий, спокойный и исполнительный человек. Через несколько месяцев после моего приезда в Челябинск состоялся суд, и дядю Иванаосудили на несколько лет каторжных работ. Аксюшка осталась одна, без опеки. Тогда Толя забрала её к нам в дом и стала тепло заботиться о бедной сиротке, научила её читать и немного писать по-русски. Почти год провела у нас Аксюшка, пока наконец не забрала её в деревню дальняя родственница.
В тюремной больнице я проводил один час, после чего отправлялся в городскую больницу, где меня уже ждали 10–15 больных, приходящих на приём из города и приезжающих из деревень. Приняв их, а также проверив счета интенданта и просмотрев служебную корреспонденцию, я посещал больных в больничных палатах в сопровождении фельдшеров , которые информировали меня о каждом больном, подробно осматривал новоприбывших и назначал лечение. После обхода я проводил операции, причём фельдшер Казанцев хлороформировал больного, а Файрузов мне ассистировал. Вначале каждая операция требовала от меня много усилий, потому что я постоянно был в себе не уверен. Часто перед операцией я всю ночь проводил над учебниками оперативной хирургии, а когда у меня был труп, я практиковался на нём в проведении операции. Со временем, однако, я набрался опыта и уверенности, хотя после каждой крупной операции чувствовал эмоциональное напряжение. А мне приходилось не раз проводить серьёзные операции в одиночку, без помощи других врачей, только с фельдшерами. Так, на протяжении семи лет, что я провёл в Челябинске, я сделал несколько резекций рёбер и других костей, множество ампутаций и экзартикуляций, пять операций [по удалению] камней из мочевого пузыря, с десяток пластических операций на лице и т. д. К счастью, подавляющее большинство операций завершалось успешно, и больные выздоравливали. Однако были случаи, которые закончились смертью пациента, и тогда я жестоко страдал и винил себя. Не забуду случая с казачкой, которую привёз муж, прося сделать ей операцию на ноге. Якобы её уже однажды оперировал профессор в Казани, но болезнь вернулась. Больная, симпатичная женщина, была очень истощена и бледна. Нижнюю часть голени окружала мягкая опухоль, которая широко распространилась и обильно кровоточила. Я очень не хотел браться за операцию, поскольку не ждал хорошего результата, поэтому отговаривался как только мог, но когда сама больная и её муж с плачем стали умолять, чтобы я не отказал в их просьбе и сделал операцию, тогда я согласился, потому что хоть у меня и не было надежды, что больная после операции выздоровеет, но она ужасно страдала и теряла много крови. Я рассчитывал, что удаление злокачественного новообразования облегчит страдания и хоть на какое-то время продлит жизнь несчастной . У меня была привычка очень тщательно осматривать больного перед операцией, однако на этот раз я ограничился обследованием сердца и лёгких. На следующий день я приступил к операции. Когда после хлороформирования больной я поднял её рубашку, то увидел на бедре синеватую шишку, железы в паху образовывали целый пучок шишек, такая же шишка находилась сбоку грудной клетки. Было ясно, что рак дал метастазы и что оперировать не следовало, потому что ничто уже не могло спасти больную. Однако та мысль, что я облегчу страдания бедной женщины и хоть ненадолго продлю ей жизнь, склонила меня к тому, чтобы не внимать своему внутреннему предостерегающему голосу. Я произвёл ампутацию голени, причём больная перенесла хлороформ на удивление хорошо. После наложения повязки и пробуждения оперированной мы положили её на койку, а я, как делал это обычно, подсел к ней, чтобы в течение некоторого времени следить за её состоянием. Казачка чувствовала себя счастливой и тёплыми словами выражала мне свою благодарность. Так прошло минут пятнадцать, как вдруг больная произнесла: «Господин доктор, что-то мне плохо». Она была бледна как полотно, пульс не прощупывался. Все пущенные в ход возбуждающие средства оказались безрезультатными. Через минуту бедняжка закричала: «Доктор, как темно! Почему я вас не вижу?!» Началась агония, и через несколько минут наступила смерть. Почти в бессознательном состоянии я вернулся домой и пришёл в себя только в тот момент, когда Толя схватила меня за руку, которой я вынул из стола револьвер, пытаясь застрелиться. Муж умершей не только не имел ко мне претензий, но, видя мои страдания, целовал мне руки и утешал. Я тепло обнял этого славного человека. Иначе поступил другой человек. Крестьянин привёз в больницу сына и просил вынуть у него из мочевого пузыря камень, поскольку слышал, что я нескольких страдающих этой болезнью излечил. Больной парень сильно страдал несколько лет. Каждый акт мочеиспускания сопровождался страшными мучениями. Бедняга кричал, выл, бился, вставал на четвереньки, извивался и катался по земле, пока в какой-нибудь позиции, когда камень смещался от отверстия мочеиспускательного канала, больной мог опорожнить мочевой пузырь. А повторялось это несколько раз в сутки. Нечеловеческие страдания, которые переносил парень на протяжении нескольких лет, значительно остановили его физическое развитие, так что в возрасте пятнадцати лет он выглядел девятилетним ребёнком, был страшно измождённый и малокровный. Хотя я предупредил отца больного парня, что из-за его истощения я не могу ручаться за положительный исход операции, тот настаивал на её проведении, говоря, что предпочёл бы видеть сына в гробу, чем постоянно смотреть на его муки. Я довольно успешно произвёл высокое надлобковое сечение (sectio alta) и извлёк камень. Состояние больного после операции было удовлетворительным. У парня не было высокой температуры, он хорошо ел и спал и был счастлив, что перестал мучиться. Разрез заживал без нагноения, и моча начала выделяться через уретру. Но несмотря на это, силы парня не только не укреплялись, но с каждым днём всё более слабели, и на девятый день после операции, когда разрез уже затянулся, наступила тихая смерть. Отец умершего с плачем благодарил меня за труды и желание спасти его сына. «Я знаю, — говорил он, — что вы, господин доктор, сделали всё, что было в человеческих силах, но, видно, Бог хотел иначе». Я успокаивал его и на прощание дал ему рубль. На следующий день он пришёл снова и очень вежливо стал говорить: – Что поделать, я верю, что вы не хотели смерти моего сына и старались помочь, но не получилось! Я снова дал ему рубль в утешение. Видно, ему понравились эти подачки, потому что на следующий день он пришёл снова, слегка навеселе и уже совсем не просительным тоном сказал: – Ах, [как] жаль мне сына! Может, кто-то другой лучше бы сделал операцию, и мой сыночек бы жил. Но я человек незлой, я в суд не пойду. Я велел санитарам выставить шантажиста за дверь. Тогда он стал приходить под окна нашего дома и в голос кричал: «Зарезал моего сына, зарезал моего сына!» Мне пришлось прибегнуть к вмешательству полиции. Работе в больнице я отдался с воодушевлением, так как там у меня был ббогатый и поучительный материал. Обследуя, леча больных и оперируя, я сам учился, приобретал знания и опыт. Могу сказать, что челябинская больница дала мне больше, чем университет. Я выписывал много медицинских книг и несколько журналов, из которых убедился, что одна отрасль врачебных наук, а именно бактериология, мне совершенно незнакома. За несколько месяцев до окончания университета нам показали туберкулёзную палочку Коха, а перед этим ещё мы смотрели на спирохеты возвратного тифа — и всё. С того времени бактериология добилась больших успехов. Был открыт целый ряд бактерий — возбудителей таких болезней, как дифтерия и брюшной тиф, а также стрептококки, стафилококки, пневмококки, гонококки, палочки сибирской язвы и т. д. Я решил восполнить этот пробел в бактериологии. За счёт больницы заказал недорогой микроскоп Райхерта, выписал необходимые реагенты, пигменты, приспособления и учебники и устроил у себя дома в кабинете небольшую бактериологическую лабораторию. К большому недовольству моих дам, я приносил из больницы домой банки с мокротой, гноем, кусочки вырезанных новообразований и различных органов, изъятых из трупов, и по целым вечерам, иногда до поздней ночи, работал, делал препараты, окрашивал их и исследовал под микроскопом. Часто, когда мне казалось, что я нашёл бациллы или другие микробы, которые искал, я звал Толю посоветоваться. Но она не соглашалась со мной и утверждала, что то, что она видит под микроскопом, вовсе не похоже на бактерии, изображённые в учебнике. Я злился и настаивал, что Толя не права, но у меня закрадывалось сомнение, и я начинал работу заново. Лишь через несколько месяцев я добился цели. Я овладел техникой микроскопирования, и с тех пор у меня всё получалось. Я собрал неплохую бактериологическую коллекцию, которую дополняло собрание гистологических и патологоанатомических препаратов, присланное мне Марьяном Кевличем в качестве благодарности за то, что я одолжил ему несколько сотен рублей, когда ему было не на что поехать за границу учиться медицине. Работая в больнице, я не мог не поражаться иммунитету и жизненной силе местного населения, особенно казаков. Часто привозили людей, так страшно покалеченных, со множественными переломами костей, с такими тяжёлыми ранами, что казалось, нет для них спасения. Между тем, к моему удивлению, они быстро поправлялись. В качестве доказательства приведу несколько примеров из моей больничной практики в Челябинске.
1. Поздним вечером за мной прислали из больницы, куда привезли тяжело раненного человека. Поскольку была ночь, а больница находилась за городом, Толя, опасаясь, как бы со мной не случилось чего-нибудь плохого, увязалась ехать со мной. В операционной на столе лежал мужчина в расцвете лет совершенно без сознания. Это был рабочий золотого прииска. Когда он находился в шахте на глубине 20 саженей, ему сверху на голову упало большое тяжёлое окованное ведро, так называемая бадья, в которой поднимают добытый золотоносный кварц. Я велел фельдшерам держать больного за плечи, а сам приступил к обследованию. На темени кожа была повреждена и разорвана в лоскуты, под ней кость раздроблена на мелкие куски. Желая тщательно обследовать рану, я ввёл в неё пальцы, но как только я это сделал, больной вскочил со стола и, с нечеловеческой силой отбросив обоих фельдшеров, встал на ноги. С немалым трудом его удалось снова уложить, и мне пришлось применить хлороформ, чтобы сделать перевязку. Я очистил загрязнённую рану и удалил до двух десятков обломков кости. На следующий день больной был всё ещё без сознания, бредил, температура тела поднялась до 39 °C, после чего началось улучшение, и через три недели пациент выздоровел.
2. Примерно в середине апреля приехал в больницу башкирМухаметгалим Альмухаметов, сорока лет. Во время охоты у него разорвало ружьё, и обломком ему поранило лоб. Альмухаметов потерял сознание, а когда через некоторое время пришёл в себя, заметил, что лицо его залито кровью и во лбу торчит кусок железа, который он не смог достать. Тогда он сел на коня, верхом вернулся за несколько вёрст домой и послал за фельдшером, а [сам] тем временем сел пить чай. Но и фельдшер не смог ничего сделать, его попытки достать изо лба обломок железа не увенчались успехом — такпрочно он там засел. Тогда Альмухаметов в тряской бричке приехал за сорок вёрст в Челябинск и пришёл в больницу. По телосложению это был атлет, посереди лба [у него] была рана, а из неё на 1 см торчал кусок железа 2,5 см в поперечнике. Кожа вокруг раны была гангренизирована. Это был болт от ружья, который пробил лобную кость, вошёл в полость черепа на 5,5 см и, конечно, повредил оболочки мозга и мозг. Чтобы достать этот болт, мне пришлось произвести резекцию части кости. Кроме большого болта, я нашёл в полости черепа ещё маленький болтик. На протяжении первых двух дней больной лихорадил и слегка бредил, а из раны вытекал мозг (около полутора ложечек). На третий день началась заметная поправка, и через полтора месяца Альмухаметов покинул больницу абсолютно здоровым. Умственные способности совершенно не пострадали.
3. 22 сентября привезли в больницу 9-летнего казачьего сына Васю Никитина. Пока родителей не было [дома], он играл в избе с 12-летним сыном соседа. Парень снял со стены ружьё и выстрелом ранил Васю в голову. Испугавшись, он сбросил его в подполье, т. е. в небольшой погреб под полом, а сам сбежал. Только через полчаса Васю нашли без сознания, лежащего на лестнице головой вниз. Пуля, попав в правый висок, пронзила мозг и вышла с левой стороны, позади уха. Лицо и голова опухли, и началось заражение оболочек мозга. Однако постепенно все проявления болезни прошли, и 14 октября Васю выписали из больницы в добром здравии.
У меня было несколько подобных случаев, которые я в своё время описал в «Русской медицине». Но самым страшным был следующий случай.
4. Четвертого июня рано утром привезли в больницу 34-летнего казака Кузьму Медведева. Он поссорился с братом, и тот подговорил 16-летнего работника Кузьмы убить его, за что обещал дать ему 5 рублей. Перед рассветом парень напал на спящего хозяина и стал бить его топором по голове. Медведев вскочил с постели, но запутался в висящей рядом колыбели и упал. Тогда парень начал рубить его куда попало, и только крик разбуженной жены Кузьмы помешал его убийству. Тело Медведева представляло такую страшную картину, что я сначала остолбенелначать перевязку. Справа была глубокая рана, кость отколота, ухо наполовину отсечено, а из раны вместе с кровью вытекал мозг. Правый плечевой сустав был глубоко рассечён, и часть хряща плечевой кости отрублена; на обоих плечах и предплечьях несколько глубоких ран, мышцы перебиты, как и сухожилия, которые торчали из ран, как белые ленточки. Кости в нескольких местах перебиты. Кроме того, было несколько более или менее глубоких ран на животе и спине. Всего я насчитал двенадцать ран, почти все тяжёлые. Больной не согласился на наркоз хлороформом, а попросил только водки. Два часа потребовалось на то, чтобы очистить раны от грязи, совместить кости, сшить мышцы и сухожилия, зашить раны и наложить повязки. У меня не было надежды, что бедняга выживет, но 29 июля Медведев покинул больницу здоровым, только движения правой руки были немного затруднены.
Я мог бы без конца описывать подобные случаи, которых у меня была тьма. Упомяну ещё только два случая тифа, которые свидетельствуют о поразительной выносливости уральцев и сибиряков.